Рядом с «Селимом» стоял его новый духовный пастырь, мулла Рашид-имам. Он подсказывал неофиту слова мусульманской молитвы. Василий бормотал за ним:
— Ля иллях иль алла… Магомет пророк Аллы… Ля илляга, илляла…
Механически повторяя вслух малопонятные слова, Василий Баранщиков с огромным трудом удерживался, чтобы не осенить себя крестным знамением, привычным с младенчества, и про себя думал:
— Родный батюшка, родная матушка, царствие вам небесное, да будет вам пухом земля наша отеческая, российская. Братцы мои родные, жена моя честная, православная, верная! Гадал ли, думал ли когда ваш покорный сын и честный муж турчином соделаться? Держал ли в малом разуме своем грешную мысль от православной веры отступиться? Дай, господи, силы от злодеев утечь, грех свой невольный искупить и к Европиям Российским воротиться!
Да, легко сказать, утечь, воротиться. Кругом предвечернее море, синее, подобно драгоценному камню сапфиру. Безбрежное и огромное, как безоблачное небо. По-прежнему, будто ничего и не изменилось на злополучном корабле, освещает его с кормы закатное солнце, багрянит корабельные реи и паруса. Чуть поскрипывают мачты, чертя верхушками синеву небесного шелка. Две голубые бесконечности, море и небо, непостижимо отраженные одна в другой, баюкают, качают, влекут к заповедной, вечно ускользающей черте горизонта генуэзскую бригантину. А на ее палубе пригорюнился пленный нижегородец, нареченный Селимом. Думает он свою невеселую думу. Рука у него болит, распухла и саднит: Али-Магомет для верности повелел немедля заклеймить Василия Баранщикова изображением солнца на правой руке — знаком принадлежности Селима к домашнему хозяйству самого капитана.
И струятся по щекам обритого, опозоренного человека горькие злые слезы обиды.
Из турецкой неволи
Зной. Неумолчный крик цикад, сверчков, древесных лягушек. Дорога покрытая светлой пылью и лишенная тени, опалена южным солнцем, не знающим пощады. Колючие кустарники у дороги так запылились, что стали из зеленых серыми. И по этой знойной, каменистой дороге бредет, озираясь, Василий Баранщиков, белый раб «эффенди реиса», то есть морского капитана Али-Магомета-аги.
Раб в побеге! Не выдержав «печали об отечестве своем России, христианской вере, жене и малолетних детях, незабвенно в сердце его обращавшихся»,[14] он отважился на плохо подготовленный, необдуманный побег. Просто почувствовал, что за ним уже не так зорко следят, увидел открытые ворота пустого в тот миг двора, за воротами — пыльную дорогу к лесистым предгорьям. Увидел странников, бредущих куда-то по этой опаленной зноем дороге…
Василий кинулся в каморку, швырнул в дастархан несколько лепешек, запихал в тот же узелок свой гишпанский пашпорт, припрятанный в подкладке халата, прихватил несколько серебряных монет и ложку. И вот он — за воротами.
Обгоняя других путников, он миновал древнюю стену города Хайфы, чуть задержался на перекрестке, выбрал дорогу поглуше, направлением на северо-запад, и снова зашагал. Так брел он целый день и всю ночь. У него не было никакого плана, как действовать дальше, не было и ни малейшего представления о дороге «домой». Он просто уходил от унижений, слепой тоски, от неволи в доме богатого и знатного турка. Шел поистине «куда глаза глядят», в тайне надеясь на какой-нибудь счастливый случай, на «указующий перст божий». Надеялся он и на то, что турецкий капитан, или «реис», как говорят турки, не станет тратить средств и времени на розыски и поимку белого раба. Дескать, хватит с него и тех, что остались!
Ошибся Василий Баранщиков в своих наивных расчетах на «перст божий». Его уже разыскивали! Капитан Али-Магомет разослал конных и пеших гонцов, которые оповестили турецкую полицию, жителей окрестных селений, чайханщиков при дорогах.
И когда иссяк у Василия скудный продовольственный запас и он с робостью заглянул в первую же придорожную харчевню, ютившуюся рядом с грязным караван-сараем, оповещенные ищейки опознали его сразу…
С хитрой улыбкой хозяин харчевни приглашает пройти в чуланчик за кухней. Здесь находятся какие-то люди в фесках. Перед Василием они униженно и церемонно кланяются, просят показать правую руку выше локтя. Ухмыляются при виде клейма с изображением солнца…
…По прошествии нескольких часов после опознания во двор эффенди Али-Магомета въезжают двое всадников. У одного зажата в руке нагайка, у другого приторочена к седлу веревка, а к ней за кисти скрещенных рук привязан Василий Баранщиков, непокорный турецкий раб Селим. Ворота закрываются, Али-Магомет сам выходит на крыльцо, улыбается, оглаживает бороду. Сбегаются верные слуги и домочадцы капитана: сейчас начнется потеха, воротили беглеца уруса! Вот он, пропыленный и потный, истомленный долгим пешим путем, стоит перед хозяином, глядит в землю и молчит.
— Почему ты задумал бежать от меня, Селим? — ласково и вкрадчиво спрашивает реис. — Разве тебе не хватало пищи? Скажи мне, непокорный раб, почему ты бежал? Или для тебя новость, что побег влечет за собой смертную казнь раба?
— Заблудился я, а не бежал! — отвечает пленник. Он отлично знает турецкие законы. За мелкую кражу здесь рубят руку, за побег полагаются такие побои, после которых человек уже не может ходить: бьют палками по босым пяткам, калеча кости стопы. При повторном побеге — смерть! Ласковый голос хозяина не обманывает Василия. Если отпереться не удастся — искалечат ноги!
— Так ты не бежал, Селим? О, я верю тебе, мой добрый слуга! Бежал от меня не ты, ибо ты благоразумен и трудолюбив, тебя увели от меня твои глупые непокорные ноги. Мы их и накажем, а не тебя, добрый Селим! Эй, дать этим непокорным ногам сто палок из лучшего самшитового дерева, самого твердого дерева нашей благословенной страны! Сто палок ему, поняли? Ну, что вы стоите, собаки? Он же связан, этот большой урус!..
…Прошло больше месяца со дня зверской экзекуции, которой Василий Баранщиков был подвергнут на дворе Али-Магомета, в присутствии самого хозяина дома. И хотя работа домашних палачей была проделана с усердием, изувеченные ноги стали подживать!
Целый месяц Василий передвигался только ползком, на коленях, словно безногий. При каждом движении он глухо стонал от невыносимой боли, и никто не смел помочь ему из опасения впасть в немилость у хозяина. Наконец самая молоденькая жена из гарема Али-Магомета полюбопытствовала заглянуть в окошечко каморки, разглядела страшные ступни пленника и, преисполнившись жалостью к Селиму, тайком принесла ему пучок целебной травы. По совету женщины Василий стал прикладывать мелко иссеченную, смоченную водой траву к больным подошвам, и боль как будто стихала. Но еще нечего было и думать о том, чтобы встать в рост и удержаться на ногах.
Изредка в каморку к наказанному беглецу просовывал голову и сам хозяин. Он являлся, чтобы развлечь себя шуткой над незадачливым беглецом урусом.
— Как чувствуют себя твои ноги, Селим? Они поумнели, не так ли? Теперь они не скоро осмелятся покинуть наш благословенный город Хайфу? Чем же ты лечишь их? О! Откуда эта трава?
Василий кое-как облекает ответ в слова чужого языка:
— Эту траву милосердный Аллах вырастил на глинобитном полу моей каморки и приказал мне прикладывать ее к ранам.
— О, мой урус Селим умеет шутить! Лекарственную траву, верно, принес ему кто-нибудь из прислуги… Не таятся ли в ней любовные чары? Где же она у тебя тут растет?
— Аллах за одну ночь вырастил для меня пучок этой травы, которая таит не чары, а силу. Изобильно родится она в России, прямо на полях, и русские перед боем любят поесть этой травы. Поэтому они и побеждают своих врагов на суше; и на море тоже, о мой повелитель!
— Гм, ты говоришь о наших поражениях, русская собака! Что ж, ешь побольше этой травы, и я пересажу тебя на галеру, когда мы пойдем топить русские корабли.
Дом Али-Магомета красовался среди великолепного сада, занимая обширный прибрежный участок. С террас этого турецкого дворца и из садовых беседок был хорошо виден порт Хайфы. Даже из оконца своей каморки Василий Баранщиков мог иногда различить флаги кораблей. Полулежа на грязной соломенной подстилке, поглядывая в оконце на рыжие скалы побережья и далекие горные леса, на пену прибоя и сутолоку мелких судов в порту, Василий Баранщиков теперь ясно понимал всю безнадежность своего первого необдуманного побега.