Но все это не разные способы «видения», свойственные разным языковым «мировоззрениям», а разные структурные особенности лексической системы языков, становление которых поддается историческому объяснению (в тех случаях, разумеется, когда в руках исследователя есть необходимый исторический материал). Это то различие членений и объединений элементов действительности, которое складывалось в языках исторически и которое обусловливается не только самой действительностью и направленной на ее осмысление деятельностью мышления, но и закономерностями функционирования и развития системы данного языка. Описание и изучение различных «картин мира» в указанном смысле представляет, таким образом, важную и увлекательную область лингвистического исследования, но направлено оно должно быть не на вскрытие мифической силы, придающей языку руководящую роль (дух народа), а на определение доли и форм участия в возникновении подобного рода своеобразных явлений трех факторов: действительности в широком смысле этого слова, общественного сознания, законов функционирования и развития данного языка.
До сих пор речь шла о том, каким образом происходит становление различных языковых форм и какие факторы принимают участие в том, что разные языки обладают не одинаковыми «картинами мира». Уже при таком генетическом подходе к рассмотрению этих явлений удалось сделать некоторые выводы относительно того, в какой мере языковые формы способны оказывать влияние на формирование мышления и его категорий.
Но если отвлечься от генетического подхода и считаться только с тем, чем языки уже обладают, то как в этом случае будет обстоять дело с выдвинутой проблемой? Здесь перед нами, следовательно, другая сторона одного и того же вопроса. Основное положение в данном случае будет формулироваться следующим образом: не направляют ли все же сами формы и категории языка (поскольку они уже существуют) человеческое мышление по определенным путям? Не накладывает ли форма языка определенный отпечаток на действительность? Не формирует ли язык действительность на свой лад? Или, говоря словами Уорфа, не является ли «сам язык творцом идей, программой для интеллектуальной деятельности человеческих индивидов»?
Ответ на этот единый, хотя и формулированный не одинаковым образом вопрос, также должен учитывать несколько моментов. Означают ли разные формы языка также разные формы мышления? Если под этим разуметь психическую «механику» процесса мышления, это несомненно так, и иначе быть не может, поскольку вне языковых форм невозможно человеческое мышление, а языки показывают очевидное многообразие своих форм. Но различие форм языкового выражения познавательной деятельности человеческого сознания отнюдь не обусловливает разных результатов этой деятельности. В разных языковых формах человек может мыслить об одном.
Языковая форма способна подчеркнуть и выдвинуть на первое место определенные признаки предмета. О материале, состоящем наполовину из шерсти и наполовину из бумажной ткани, мы можем сказать, что он полубумажный или полушерстяной, и эта различным образом определенная, но одинаково правильная констатация факта производит на нас различный эффект.
Различие форм языкового выражения одного и того же содержания может носить более или менее нейтральный характер. Ср., например, предложения: Завод изготовляет машины и На заводе изготовляются машины (синтаксическая синонимика). Но она может и выразить определенное отношение к передаваемому содержанию. Ср.: Это была крепко сбитая девушка с огненного цвета волосами и Это была девка с рыжими патлами.
Подобного рода способность языка к передаче различных стилистических и смысловых оттенков, к выделению разных аспектов в одном и том же предмете, к подчеркиванию этих аспектов и сторон (а все это связано и с разной языковой формой) мы считаем естественной для языка; эта способность входит в функции языка, и мы используем ее более или менее сознательно и намеренно. Иными словами, мы управляем этой способностью, а не она нами. Во всех подобных случаях не может быть и речи о власти языка.
Но можно пойти даже дальше и согласиться с. тем, что наличие в одном языке, например, одних лексических элементов, а в другом языке — других лексических элементов (т. е. определенный способ классификации предметов объективной действительности), так же как и характер самого обозначения способны оказывать на человека определенное воздействие. Здесь можно воспользоваться примерами, приводимыми тем же Уорфом. Как выше уже упоминалось, он рассказывает, что его практика инженера по технике пожарной безопасности давала много примеров того, что само языковое обозначение нередко побуждало людей относиться с недостаточной осторожностью к легко воспламенимым вещам, в результате чего вспыхивали пожары. Так, например, «около склада так называемых gasoline drums (бензиновых цистерн) люди ведут себя соответствующим образом, т. е. с большой осторожностью; в то же время рядом со складом с названием empty gasoline drums (пустые бензиновые цистерны) люди ведут себя иначе — недостаточно осторожно, курят и даже бросают окурки. Однако эти «пустые» (empty) цистерны могут быть более опасны, так как в них содержатся взрывчатые испарения. При наличии реально опасной ситуации лингвистический анализ ориентируется на слово «пустой», предполагающее отсутствие всякого риска. Возможно два различных случая употребления слова empty (пустой): 1. Как точный синоним слов null, void, negative, inert (порожний, бессодержательный, бессмысленный, ничтожный, вялый) и 2. В применении к обозначению физической ситуации, не принимая (в нашем случае) во внимание наличия паров, капель жидкости или любых других остатков в цистерне или другом вместилище. Обстоятельства описываются с помощью второго случая, а люди ведут себя в этих обстоятельствах, имея в виду первый случай. Это становится общей формулой неосторожного поведения людей, обусловленного чисто лингвистическими факторами»[417].
Уорф приводит целый ряд подобных же примеров, но все они в лучшем случае способны доказать только одно и именно то, что язык может оказывать воздействие на поведение людей. Но никак не больше и никак не дальше этого. Как уже указывалось выше, различное языковое обозначение одного и того же предмета как полушерстяной материи или как полубумажной материи производит на нас определенный эффект и заставляет реагировать соответствующим образом, т. е. обусловливает определенные формы нашего поведения. Но формы поведения — это не нормы мышления, и Уорф поступает совершенно неправомерно, когда ставит между этими явлениями знак равенства. Фактически весь ход его доказательств основывается на материале, свидетельствующем о возможности посредством языковых средств воздействовать на поведение человека. Ничего метафизического в этом воздействии, конечно, нет[418]. Совершенно неоправданное применение выводов, сделанных в одной области (психической), к совершенно иной области (логической) служит Уорфу основанием для приписывания языку, как таковому, абсолютно не свойственных ему качеств творца логических ценностей, истолкователя мира объективной действительности, механизма, устанавливающего нормы мышления и тем самым детерминирующего также и поведение всего языкового коллектива.
Ко всему этому следует добавить, что различное языковое обозначение (что по Уорфу и приводит к различному толкованию действительности) возможно и фактически широко используется в пределах одного языка. Это, видимо, не делает стабильным его «метафизические» качества, позволяя их чрезвычайно гибко варьировать. Но если даже говорить о каких-то устойчивых и коренящихся в самой структуре языка способах выражения таких общих категорий, как субстанции, пространства и времени, или об особых для каждого языка в отдельности видах классификации (через лексические системы) предметов и явлений объективной действительности, то и в этом случае нет никаких оснований для тех выводов, которые делают и Уорф и Вайсгербер. В обоснование сказанному обратимся к примерам. Английский автор XIV в. Джон де Тревиза, рассказывая в своем «Полихрониконе» об одном событии, пишет, что оно происходило юе-зеrе of oure Lorde a юowsand юre handred and foure score and fyve, т. e. «в год господа нашего одна тысяча три сотни четыре двадцатки и пять» (1385). Эту дату мы выражаем по-русски следующим образом: в тысяча триста восемьдесят пятом году (т. e. составляем из следующих чисел: 1000+300+80+5). Современный немец сказал бы в этом случае im Jahre dreizehnhundertfunfundachtzig (т. e. 13 сотен, 5 и 80). Здесь мы имеем дело с разным членением одного и того же явления действительности и соответственно с разными отношениями входящих в эту систему чисел. Эта разная членимость находит прямое отражение в языке. Но приводит ли эта различная членимость и разная форма языкового выражения к разным познавательным результатам? Очевидно, что нет.