И образное и техническое мышление, видимо, наличествует также и у высших животных (обезьян, собак, кошек и пр.), но понятийное — только у человека. Поэтому, как кажется, можно было бы не упоминать о двух первых (и внеязыковых) типах мышления и принимать во внимание только понятийное мышление. В целях отграничения от всех побочных вопросов, которые могут возникнуть при детальном рассмотрении интересующей нас проблемы взаимоотношения языка и мышления, дальнейшее изложение пойдет по этому пути. Однако все же не следует упускать из виду, что в умственной деятельности человека все три типа мышления тесно переплетаются, что они в определенных случаях (как у глухонемых) способны оказывать взаимную помощь и что, наконец, во многом еще диффузные формы образного и технического мышления высших животных никак нельзя сопоставлять с этими же типами мышления у человека, у которого они дисциплинированы понятийным мышлением и обладают целеустремленным характером.
При понятийном мышлении, в свою очередь, надо различать связи его с языком и со словами. В том, что это не тождественные явления, убеждает нас уже выше разобранный пример с языком и мышлением у глухонемых. Их мышление опирается на те формы языка, которые им доступны, и протекает не в вербальных (словесных) формах. Но вместе с тем не следует полагать, что язык глухонемых представляет совершенно независимое образование, что каждый глухонемой создает свой собственный язык. Как свидетельствуют о том объективные наблюдения, язык глухонемых есть производное от языка неглухонемых, в среде которых они живут. Это есть неизбежное следствие того, что глухонемые находятся в постоянном общении с людьми, говорящими на звуковом языке, и, следовательно, неизбежно должны ориентироваться на те особенности конкретного языка, который находится в пользовании у данного общества. Язык — это не только «звуковые» слова, но и определенные структурные отношения между его элементами, определенные формы, определенные схемы построения речи, определенные типы членения мира понятий. И все эти части языка способны воспринимать глухонемые и действительно воспринимают и строят на них свои формы языка, не имеющего «звукового» характера.
Чтобы было ясно, о чем в данном случае идет речь, обратимся к примеру. В предложении на любом индоевропейском языке «крестьянин режет курицу» фактически многое остается недоговоренным, хотя мы и не замечаем этого, так как сжились с особенностями своих родных языков. Услышав это предложение, мы не знаем: режет ли крестьянин (невидимый нам, но стоящий за дверью, неподалеку от меня, причем ты сидишь вон там, от меня далеко) курицу (принадлежащую тебе) или же режет крестьянин (живущий по соседству с тобой и сейчас стоящий вон там, мы его видим) курицу (принадлежащую ему). А в языке индейцев куакьютл имеются специальные «указывающие» элементы, которые сообщают всю эту дополнительную информацию, отсутствующую в наших языках[376]. Поэтому глухонемой, живущий среди этого племени индейцев и общающийся со своими соплеменниками тем или иным способом, точно так же как и мысленно, для себя, должен отмечать все эти дополнительные и необязательные с точки зрения строя наших языков моменты, иначе предложение будет неоконченным и непонятным. По данным Л. Леви-Брюля[377] во многих австралийских языках имеется не два числа, а четыре — единственное, двойственное, тройственное (которое еще подразделяется на включительное и исключительное) и множественное. Глухонемые, «говорящие» на этих языках, должны дифференцировать то или иное действие по этим четырем лицам. В языке эве (Африка) нет глагола для передачи процесса хождения вообще. Глагол зо употребляется только с добавочными характеристиками (свыше 30), которые передают различные виды процесса хождения — быстро, нерешительно, волоча ноги, маленькими шажками, припрыгивая, важно и т. д.[378]. Поэтому и глухонемые, связанные с этим языком, не способны передать процесс хождения вообще, но только совершенно конкретный вид этого процесса (в пределах существующих в языке эве глаголов хождения). Иными словами, если только не считать небольшого количества универсальных «изобразительных» жестов, с помощью которых можно «договориться» только о самых элементарных вещах (и то не всегда, так как многие жесты имеют условное значение[379], язык глухонемых, живущих полноценной духовной жизнью, хотя и не носит вербальные формы, во многом всегда опирается на строй звукового языка[380].
Чрезвычайно интересные данные о различии вербальных и языковых форм мышления дают исследования о внутренней речи замечательного русского психолога — Л. С. Выготского. Свои исследования о внутренней речи, т. е. о языковых формах мышления, «речи для себя, а не для других», Выготский основывает на большом экспериментальном материале и с широким использованием существующей литературы вопроса, что делает его выводы особенно убедительными. К достоинствам его работы относится также очень бережное и осторожное обращение с достигнутыми фактами, показывающее, что он принял близко к сердцу слова Л. Толстого о том, что «отношение слова к мысли и образование новых понятий есть…сложный, таинственный и нежный процесс души».
Исходя из предпосылки, что «мысль не выражается в слове, но совершается в слове», Выготский в результате своих наблюдений приходит к выводу, что «внутренняя речь есть в точном смысле речь почти без слов»[381]. Этот вывод обусловливается функциями и формами внутренней речи. «Внутренняя речь, — пишет он, — оказывается динамическим, неустойчивым, текучим моментом, мелькающим между более оформленными и стойкими крайними полюсами изучаемого нами речевого мышления: между словом и мыслью. Поэтому истинное ее значение и место могут быть выяснены только тогда, когда мы сделаем еще один шаг по направлению внутрь в нашем анализе и сумеем составить себе хотя бы самое общее представление о следующем и твердом плане речевого мышления.
Этот новый план речевого мышления есть сама мысль. Первой задачей нашего анализа является выделение этого плана, вычленение его из того единства, в котором он всегда встречается. Мы уже говорили, что всякая мысль стремится соединить что-то с чем-то, имеет движение, сечение, развертывание, устанавливает отношение между чем-то и чем-то, одним словом, выполняет какую-то функцию, работу, решает какую-то задачу. Это течение и движение мысли не совпадает прямо и непосредственно с развертыванием речи (т. е. разделением ее по отдельным словам, как выше пишет Выготский. — В. 3.). Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество. Они связаны друг с другом сложными переходами, сложными превращениями, но не покрывают друг друга, как наложенные друг на друга прямые линии»[382].
Усеченный, редуцированный, предикативный и фактически внесловесный характер внутренней речи отнюдь не означает, что мышление осуществляется во внеязыковых формах. Язык создает базу для мышления в формах внутренней речи другими своими сторонами, теми же самыми, которые мы встречаем в мышлении глухонемых: структурными отношениями и типами членения своих элементов, формами, схемами построения речи. Все эти стороны языка несомненно накладывают свой отпечаток и на формы внутренней речи человека, говорящего на определенном языке. Это значит, что внутренняя речь не обладает универсальным характером, независимым от структурных особенностей определенных языков, но, наоборот, находится в прямой зависимости от этих последних.
Вместе с тем изложенная выше постановка вопроса отнюдь не лишает слова всех тех необходимых, чрезвычайно важных и по существу обязательных для звукового языка функций, которые оно выполняет. Вне слова нет звукового языка, внесшего свою важную лепту в создание человеческого общества, сопровождавшего человечество на протяжении всего его пути, давшего ему в руки мощное орудие своего прогресса. Вне слова не имеет реального существования и мысль. К этим конечным выводам приходит и Выготский после своего тонкого и тщательного анализа форм отношения языка и мышления. «Слово, лишенное мысли, — заключает он, — есть прежде всего, мертвое слово… Но и мысль, не воплотившаяся в слове, остается стигийской тенью, «туманом, звоном и зияньем», как говорит… поэт. Гегель рассматривал слово как бытие, оживленное мыслью. Это бытие абсолютно необходимо для наших мыслей»[383].