Весной 1632 года его назначили главным берейтором полка. Он не только самолично объезжал коней, но и учил боярских и дворянских недорослей и иноземных новичков-рейтаров искусству верховой езды. Первым делом он отбраковал всех не подходящих по возрасту лошадей — моложе пяти и старее десяти лет, — нередко попадались двадцати- и даже тридцатилетние одры, строжайше следил, чтобы конюхи задавали строевым коням в сутки не меньше трех гарнцев овса, пятнадцати фунтов сена и двух с половиной фунтов соломы, дабы кони всегда были сильны, здоровы в теле, до него коней обворовывали самым немилосердным образом. Всех коней перековал он на все четыре ноги: передние подковы делались с тупыми шипами, а на задние насаживались круглые. Вскоре выяснил он, что в полку на самом деле не хватало более двухсот коней, что за мертвые конские души писари вкупе с командирами загребали тысячи звонких золотых рублей, за что рейтары в бою расплачивались собственными головами. Эти же разбойники безбожно завышали в отчетных бумагах рыночные цены, преступно удваивая и утраивая их и кладя разницу в свои бездонные карманы. Те же писари подолгу, на протяжении года-двух, не сообщали о погибших рейтарах, присваивая себе их жалованье. Дико наживались эти паразиты на муке и прочих съестных припасах, на коже, сукне, холсте, амуниции. Все это считалось в порядке вещей, обеспечивалось круговой порукой, и на возмутителя спокойствия ротмистра Лермонта смотрели все косо.
Ему подбросили такую цидулю:
«По тебе, скот окаянный, давно плачет пуля. Получишь ее, Егорий Храбрый, как выедем в поход, в спину, чтобы не продавал полчан, не подавал доношения к обличению всяких неправностей. Доброжелатель».
Столкнувшись со всем этим вопиющим лихоимством в полку, он содрогнулся, когда представил себе, какой повальный грабеж, хуже Мамаева, каждодневно идет в приказах и при дворе. И среди первых ворюг царства ходил, по слухам, «архистратиг» князь Трубецкой.
Крутые меры Лермонта привели его к трем дуэлям — одного задиру ротмистра он поранил, двух недовольных поручиков проучил своим клеймором так, что один лег в московскую землю, а другой отправился помирать в родную Ливонию. Говорили, что обоим поручикам выпало по тайной жеребьевке драться с Лермонтом.
Только тогда, когда новобранцы желторотые могли уже сносно ездить на боевых конях, вводил Лермонт строевые учения: сомкнутая атака на пехоту и на кавалерию, фронтальная и фланговая. Командиры шквадронов — на четыре лошади перед шквадронами, за ними — штабс-ротмистр, младший поручик и оба прапорщика — на правом фланге шквадрона, средний поручик — на левом, прапоры — во второй шеренге. «Вперед, марш!» Сначала — малой рысью, затем — прибавленной рысью, шагов за пятьдесят до врага — курцгалоп, потом — большой галоп. Земля под копытами ухает, гудит барабаном. Вот уже полсотни сажен остается до неприятеля, до частокола его пик, копий, мечей… «Марш! Марш!..» Воют трубы, волосы становятся дыбом, по хребту морозец…
Сколько таких атак, не учебных, а боевых, всамделишных, провел шквадронный — ротмистр Лермонт! Шквадрон и весь полк могучим, неотразимым тараном врезались в неприятельский ощетинившийся сталью и железом строй. Звон, лязг, стон, крик и предсмертные вопли коней…
А не приучишь заранее коней к стрельбе — разбегутся лошадки со всадниками, сорвут всю атаку, сыграют на руку врагу!..
— Помните: учение — это просто пот, а бой — это пот кровавый!
Уставов тогда не было и в помине, до всего приходилось доходить самому, используя ратный опыт, и у этого, разумеется, были свои не только плохие, но и хорошие стороны.
— Я сделаю вас рейтарами, искусными во всяком бою!..
В полку говорили, что из всех иноземных начальных людей один только ротмистр Лермонт командует на правильном русском языке, хоть и не «выражается матерьяльно». И несмотря на ненависть полчан-ворюг, утверждали, будто назначат Лермонта полковником Московского рейтарского, как только старик фон дер Ропп наконец «откинет копыта», хотя по старшинству многие в полку превосходили его. Уверяли даже, что и сам фон дер Ропп назвал его своим преемником, да в Германии по-прежнему бушует война, некуда деваться старому кельнскому рыцарю.
Любопытный попадался народ среди русских рейтаров. К примеру, служил знаменщиком в 1-м шквадроне молодой дворянин Петя Брянчанинов, светловолосый курчавый красавец безумной отваги, обладатель чудного голоса, замечательно певший русские песни. В общем, рейтар как рейтар, но какая была у него родословная! Оказывается, предок Пети Брянчанинова был выходцем из Польши Михаилом Брянко, и Брянко этот вписал славную строку в русскую историю, — перед боем он поменялся доспехами и конем с Великим князем Димитрием Донским и ценой своей жизни вызвал на себя огонь, отвлек неприятеля и тем самым, быть может, решил исход Куликовской битвы, ибо кто знает, как повернулась бы она, если бы татары убили Димитрия Донского! Случай этот так поразил Лермонта, что он записал его и долго думал над ним. Ведь ляхи — главные враги русских, но вечно ли им враждовать, если «окаянный лях» мог отдать жизнь за еретика и русского Великого князя!..
Эта история заставила Лермонта крепко задуматься. Казалось бы, русские и ляхи — извечные враги, но когда им пришлось встать против общего врага, лях спас русского ценой своей жизни. Не знаменует ли это, что настанет час — и ляхи и русские перестанут враждовать и воевать? Воистину так!
Записал эту историю Лермонт и спрятал листки под стол. И в голове осталась у него эта история, словно заноза. Смертельно опасная заноза, спрятанная и забытая до поры до времени. Ведь пагубны не только дурные, но и добрые примеры…
Это случилось весной 1631 года. Ночью тревогу поднял стрелецкий караул на Иване Великом:
— Пожар! Пожар! Караул!..
Загудел колокол Набатной башни. Забегала стража. Всюду в Кремле и в Китай-городе выбегал на улицы народ. Пожары были грозным бедствием, каждый пожар ставил город на край гибели.
Горели лавки на Варварке. К счастью, ветер дул небольшой, накрапывал дождь. С берега Москвы-реки, благо река под боком, мимо Василия Блаженного, погруженного во мрак, мчались водовозные подводы.
Дотла сгорели только лавка шкота Макизма и две соседние лавчонки.
Обнимая рыдавшую Айви, Макгум сквозь слезы глядел на догоравшее строение.
— Все пошло прахом, Джорди, — в безмерном отчаянии сказал он прискакавшему из Кремля Лермонту. — Я старый, упрямый дурак. Нет на свете дурака упрямее шкота!..
Ротмистр спешился, положил руку на плечо земляка.
— Да! Да! — зашептал Макгум, дыша водочным перегаром. — Я знаю, что говорю, хоть и пьяница я. Ко мне приходил переодетый иезуит, папист коварный, добивался, чтобы я прекратил торговлю богопротивными книжками. Я, конечно, послал его подальше, прибить хотел, — тут они не дома. Он сначала деньги предлагал, а потом грозить стал, я и выставил его…
В тот же день ротмистр, хотя и был в принципе сторонником святого Амвросия, еще в четвертом веке начисто отрицавшего частную собственность, пришел на пепелище с полным кошельком золотых монет.
— Бери, старина! — сказал он, улыбаясь изумленному Макгуму, копавшемуся в головешках. — Тут тебе хватит на новую лавку — построить, закупить товары и, главное, книги. Только с этим условием и даем мы тебе это золото. И не долг это, а дар.
— Но откуда такое богатство? — спросил Макгум.
— В полку у шкотов собрал, назло папе Урбану Восьмому, у лавочников-шкотов, в кабаке у наших земляков. А еще говорят, что шкоты поголовно скряги и скупердяи!..
Лермонт и словом, конечно, не обмолвился о том, что почти половину денег он сам выложил из своего кармана, из той священной суммы, что вот уже почти двадцать долгих лет копил он на отъезд в родимую Шкотию. Скуповатый Галловей и тот отвалил из своей неприкасаемой мошны целых пятьдесят золотых!
От одного знакомого из посольства короля Испании, чей закат начался после гибели Непобедимой Армады, Галловей слышал, что иезуит был одновременно и агентом дона Андре Веласкеза де Веласко, официально назначенного королем Espia Mayor — «главным шпионом».