Сначала Кере служил литературным секретарем у преуспевающего поставщика детективных, эротических и сентиментальных книжонок Марсо Ланглуа. Но хозяин умер, и он погрузился в «трясину безработицы». Буало и Нарсежак рисуют изнутри социальную и душевную драму безработного, показывая трагедию «распадающейся личности». Сперва в сердце Кере еще брезжит надежда, что ему удастся выкарабкаться, а мучает его лишь «тягостное ощущение безграничности времени». Постепенно «бездействие начинает походить на анемию», порождая апатию и безразличие ко всему. Затем безработного Кере все больше начинает «угнетать сознание собственной никчемности». У него возникает чувство своей ненужности, бесполезности, его парализует страх перед завтрашним днем, и кажется, что «само будущее сгнило на корню». Наконец, «безработица приводит к особой нервной болезни сродни депрессии, и, к несчастью, против нее нет сколько-нибудь действенных, средств». Человек сломлен и побежден, он ощущает себя «нахлебником», балластом общества.
Буало и Нарсежак, анализируя психологию безработного, приходят к важному социальному выводу, что безработица представляет собой «наистрашнейшую форму насилия» над личностью. «Все человеческое уже выдавлено из тебя, — признается их герой, — словно мякоть из плода, и осталась лишь пустая оболочка». Безрезультатные, унизительные поиски работы, по сути, являются «организованным, законным, упорядоченным выклянчиванием милости». И самое страшное наступает тогда, когда человек окончательно теряет волю к сопротивлению, превращаясь в пассивную игрушку неодолимой действительности. «Но что значит бороться? — спрашивает Кере. — Весь мир знает, что безработица растет, а общественный механизм все глубже увязает в проблемах».
И вот однажды жена с презрением бросает в лицо Жану-Мари Кере страшные слова: «Ты становишься профессиональным безработным». Какое абсурдно-жестокое сочетание слов! Но в нем горькая правда капиталистических будней: ведь сегодня в странах Западной Европы и США «профессиональных безработных», подобных герою романа Буало и Нарсежака, насчитывается свыше 20 миллионов.
Страдания Жана-Мари Кере обрываются трагически: он погибает от пули своего бывшего ученика Ронана де Гера, экстремиста, который боролся за так называемую «автономию Бретани». Вместе с этим персонажем в роман входит тема судеб столь социально неоднородного и пестрого движения «молодежного протеста» во Франции, апогей которого пришелся на события мая — июня 1968 года.
Группка юношей бретонского городка, заводилой в которой был Ронан, создала организацию с громким названием «Кельтский фронт». Их борьба за «независимость для Бретани» сводились к «дракам, ночным вылазкам, листовкам». Но фанатичный Ронан де Гер, подогретый провокационными лозунгами «леваков», этот «ребенок, который играет в бунт», решает совершить «революционный акт» и бессмысленно убивает полицейского комиссара.
Ронана приговорили к тюремному заключению. Вернувшись в Ренн, он начинает мстить Кере, считая его единственным виновником своего ареста. Так главный герой романа неведомо для себя попадает и в другую ловушку, расставленную фанатичным, безжалостным врагом.
Буало и Нарсежак осуждают бессмысленный террор «бунтарей-автономистов», убедительно показывая, сколь необоснованны их претензии считать себя единственно последовательными «борцами» с ложью, несправедливостью и лицемерием капиталистического общества. Идея бунта ради бунта, которую исповедовали участники «Кельтского фронта», потерпела крах. Все эти «борцы», кроме движимого патологической жаждой мести Ронана, остепенились, стали примерными конформистами и даже не думают посягать на устои буржуазного образа жизни и морали. Путь индивидуального террора и абстрактного, лишенного социального содержания протеста — это дорога в никуда; он ведет лишь к душевной опустошенности. Таков еще один важный социальный вывод, следующий из романа «Неприкасаемые».
Герой романа «Неприкасаемые» не помышляет о борьбе с действительностью, он слабый одиночка, который не в состоянии преодолеть «смутный, парализующий страх» перед жизнью. Кере ничего не предпринимает, чтобы избавиться от своего преследователя; перед гибелью его охватывают метафизические сомнения, какое-то экзальтированное раскаяние в том, что он отошел от религии.
Разумеется, эти мотивы снижают социально-критический пафос романа Буало и Нарсежака. Но не они определяют суть романа «Неприкасаемые», в котором французские писатели по-своему обвиняют буржуазный мир в чудовищном преступлении, в том, что он превращает миллионы жизнеспособных людей в безработных — «каторжан безделья»
Дорогой друг!
Я выждал четыре дня. Пытался вновь обрести хладнокровие, чтобы беспристрастно рассказать о себе, если сумею. Рассказать без всякой снисходительности и уж, конечно, без претензий на литературу. Да, я потерял веру. Случилось это внезапно. Конечно, бывают знаменитые обращения, прозрения, подобные вспышке молнии. Бывают, как я знаю, и внезапные катастрофы. Горизонт вдруг исчезает. И то, что сияло в лучах истины, становится тусклой действительностью. Перед глазами теперь лишь изнанка вещей, более того, лица, оказывается, никогда и не было. Нахлынуло это на меня однажды вечером, воскресным вечером… Я мог бы с точностью указать Вам число и час — настолько воспоминание это живо в моей памяти.
Я смотрел передачу из жизни животных. День выдался тяжелый, я устал и рассеянно следил за передвижениями бегемота, как вдруг в объектив попало небольшое стадо зебр, щипавших траву возле источника.
Зебры всегда вызывают у меня восхищение — они такие легкие, такие простодушные. В них есть что-то от пухленького, толстощекого, шаловливого малыша. Они спокойно паслись, поднимая время от времени голову и настороженно прислушиваясь к звукам вокруг, потом, успокоенные, принимались снова за еду. Они не заметили львицы, притаившейся за кустом.
Я так и вижу, как вся она подобралась, готовясь к прыжку. Олицетворение убийцы. Каждый мускул ее дрожал от жажды крови, из глаз, точно дротики, летели смертоносные молнии. Вдруг зебры, словно заслышав сигнал тревоги, все, как одна, бросились прочь. Львица пустилась вдогонку, срезая путь по диагонали; через несколько мгновений она отсекла одну из зебр от стада, уже скрывшегося в облаке пыли, и я понял, что преступление совершится.
Подобные сцены я видел бессчетное число раз, и никогда они меня особенно не трогали. Но в тот вечер кровавая трапеза, на которой я присутствовал, нагнала на меня небывалый ужас. Львица с разбега обрушилась на круп своей жертвы, вонзив в нее все когти. Она опрокинула зебру, подбираясь к горлу. Из глотки ее вылетало глухое радостное рычание. Камера плыла вокруг двух беспорядочно сплетенных тел. И вдруг выхватила крупным планом голову зебры, забавную щеточку светлых волос между ушами, а главное — ох! главное — ее глаз, в котором отражалось небо, где уже парили грифы, — глаз, обрамленный длинными девичьими ресницами, дрогнувшими в последний раз. Потом нога, бившая по воздуху, медленно вытянулась. И зебра стала просто лакомым куском. Львица одним ударом лапы перевернула тушу, на которой струйки крови смешались с полосками, и вспорола клыками теплый еще живот. От наслаждения спина ее судорожно выгнулась.
Вы, верно, думаете, что у меня была просто минутная депрессия, ибо не может же агония какой-то зебры опрокинуть целую систему взглядов. Я так и слышу, как Вы говорите: «Зло на земле насадил человек. До человека мир был безвинен, и т. д.». Но мыслители никогда не желали замечать, что наслаждение убийством присуще животным. Вот что открылось мне в некоем ошеломляющем прозрении. Сколько же смертоносных орудий придумала природа — и когти, и щупальца, и клювы; в жертву можно вцепиться, можно пронзить ее насквозь. И жертва страдает, прежде чем наступит смерть. А как раз страдание и доставляет агрессору подлинную радость. Я только что мог в том убедиться. Гаснущий взгляд прощается со всем, что было дорого сердцу, — с саванной, с небом, с ветром, ласкающим травы… За что? За что конец всему?
Если бог есть, не может же он не слышать хруста разгрызаемых костей, днем и ночью рвущего тишину во всех концах нашей кровавой планеты. Не слышать это ликование удовлетворенного голода, от которого стынет сердце. Триумф стервятников, подготавливающий, предвозвещающий подобный триумф человека. Я не хочу даже обсуждать это, ибо Вы, наверное, понимаете, как я боролся с собой. Я рассматривал проблему страдания со всех сторон. Но то и дело возникал передо мной обезумевший от ужаса глаз терзаемого животного.
Наваждение? Пусть так! Но, быть может, я был давно уже готов к подобному антиоткровению и к приятию его. Короче говоря, прав я был или нет, но я почувствовал, что должен и вести себя сообразно своим новым убеждениям. Всей душой верить в бога я уже не мог. Чего стоит, я Вас спрашиваю, безграничная доброта, если она от начала начал позволяла процветать убийству? Если она допустила крестный путь на Голгофу? И опять же я не говорю, что я прав. Я говорю только, что глаза мои раскрылись, что я понял… нет, я не в силах передать Вам то, что прожгло меня насквозь.
Я почувствовал необходимость спрятаться, похоронить себя в безликой толпе. Я исчез, не предупредив никого. Приехал в Париж. Париж — это одиночество в людском коловороте. Тут затеряться легко. Тут я и затерялся. И мне удалось скрыться от всемогущего, который обычно не отпускал меня ни на шаг. Наконец я почувствовал себя свободным.
Вы не представляете себе, что такое полная свобода, когда все разрешено. Заповеди отринуты, закон один — желание. Вот тут-то я и оказался в настоящих джунглях. Мог наслаждаться вволю, не боясь возмездия. К несчастью, я не принадлежу к натурам страстным. А желание при отсутствии денег не более чем жалкая потуга воображения. Я был беден, и это означало, что я среди тех, кого пожирают, а не тех, кто пожирает сам. Ну что ж, в конечном счете я не слишком от этого страдал. Мне удалось найти маленькую меблированную квартирку в Латинском квартале. При моем бюджете она стоила, естественно, бешеные деньги. А питание в ресторанах и вовсе расстроило мои денежные дела. Словом, из меня сосали кровь все, кому не лень. Зато, бродя по книжным и антикварным лавкам, я мог говорить себе: все это, в некотором смысле, — мое!
В некотором смысле — излюбленное выражение отверженных! Желанный предмет всегда отделен от них толстым стеклом. Они не могут позволить себе дотронуться до того, что им так хочется иметь, зато пожирать глазами могут сколько угодно. «В некотором смысле» они обладают всем. Так было и со мной. Мысленно я покупал тысячи вещей, доставлял себе тысячи удовольствий, заранее сознавая всю тщетность своих мечтаний. Я копил и копил добро, не опасаясь разорения. Все влекло меня, но я ничем себя не отягощал. Я не чувствовал себя ни счастливым, ни несчастным. Мне просто удалось выжить — я стал перемещенным лицом.
Теперь я должен наконец рассказать Вам о Марсо Ланглуа. Это имя Вам кое-что говорит. Обождите, уж не тот ли Марсо Ланглуа, который написал?.. Да, тот самый. Неутомимый производитель ста пятидесяти романов черной серии, восьмидесяти эротических романов, сотни сентиментальных романов, короче говоря, все было для него едино, лишь бы денежки текли. Я говорю о нем в прошедшем времени, так как он недавно умер. Вот почему я сейчас без работы. Да, много лет я был его секретарем. Вам это покажется невероятным, если не сказать, чудовищным. Но во имя чего, скажите на милость, должен я был гнушаться такой должностью? Не забывайте, что для меня нет больше запретов. К тому же, Ланглуа был человек неплохой. Как бы поточнее Вам объяснить — в нем было что-то от сводника. А его книги были для него вроде уличных девок. Вы никогда не заглядывали в подобную зловонную литературу, а потому не представляете себе, как она фабрикуется. Я же прекрасно знаю. Меня она обучила жаргону, открыла мне много такого, о чем я понятия не имел, — о преступлениях несовершеннолетних, насилии, сексе. Благодаря ей я теперь знаю, как справиться со слабостями тела и духа. И я признателен ей за то, что она показала мне всю безграничность своей пустоты.
Ну а Ланглуа — он родился пройдохой. Журналист по профессии, он был слишком труслив, чтобы стать специальным корреспондентом, слишком необразован, чтобы вести литературную хронику, слишком осторожен, чтобы писать политические комментарии. Оставалась гастрономия. И он стал специализироваться в этой области, что дало ему много свободного времени. Он этим воспользовался и написал первый свой роман из чёрной серии, роман о наркоманах, который имел неплохой успех. Недолго думая, Ланглуа повторил опыт, бросил вскоре журналистику и посвятил себя индустрии пароксизма, где в короткий срок и преуспел. Однако настал момент, когда он почувствовал необходимость создать у себя небольшой «brain trust»[2]. (Английского он не знал, но любил посасывать, словно конфеты, слова, имеющие отношение к бизнесу.) Меня он взял по чистому случаю и исключительно благодаря моему скромному виду и умению держаться с достоинством. Он подыскивал себе секретаря — человека неболтливого, расторопного, делового, а главное, незаметного. И я в своем поношенном черном костюме, вооруженный двумя годами высшей школы, понравился ему. Он не стал спрашивать у меня рекомендаций, а я не счел нужным объяснять ему мотивы, по которым приехал в Париж.
За четыре тысячи франков в месяц я получил право существовать в качестве его теневого кабинета, отвечая на немыслимое множество писем, которые он получал. Вы и представить себе не можете! Называть его следовало «метром», поскольку он, продавая тонны бумаги, считал себя великим писателем. Я неустанно рассылал повсюду его фотографии с автографами. Время от времени он заходил ко мне в кабинет и склонялся надо мной, обжигая мне ухо сигарой. Прочитав составленное мною письмо, он дружески похлопывал меня по спине: «Отлично, отлично, Жан-да-Мари. У вас явные способности к эпистолярному стилю». Ему нравилось звать меня Жан-да-Мари. «Звучит вроде по-идиотски, — говорил он мне вначале, — зато бесхитростно». Я принимал вместо него посетителей и особенно часто посетительниц, с которыми он не желал встречаться. Перед моими глазами проходила такая фауна, о какой Вы и представления не имеете. Сентиментальные романы, которые он подписывал именем Жан де Френез, привлекали к нему толпы перезрелых дам, являвшихся, неся книгу, точно полную чашу. Положим, я слегка преувеличиваю, ибо личность Марсо всегда забавляла меня, но мне и в самом деле без конца приходилось отбиваться от визитеров и задерживаться до семи-восьми часов вечера, чтобы отослать срочную корреспонденцию. Ему же и в голову не приходило хоть как-то вознаградить меня за это. Вернее, приходило. Он неизменно дарил мне свое последнее детище, которое называлось то «К дьяволу нищету!», то «Сердце девственницы». И весь ужас был в том, что приходилось это читать, поскольку он принимался меня расспрашивать:
— Нуте-с, милый мой Жан-да-Мари, что вы думаете о моей герцогине?
— Это плод тщательных наблюдений.
— Верно сказано. Когда вы сами возьметесь за перо — а когда-нибудь это случится, — не забывайте: весь секрет в том, чтобы уметь наблюдать.
Иногда он сажал меня в свой «бентли» и вез на деловую встречу. Но присутствовал я там не для того, чтобы воздать должное пиру, а для того, чтобы скрупулезно запоминать все, что говорилось впрямую, без обиняков, когда обильная трапеза вконец развязывает языки. Вернувшись, я все записывал. А Марсо потом читал, ворча: «Шуты!.. Да за кого они меня принимают?»
Через какое-то время я слышал, как он говорит по телефону: «Ну что вы, дорогой друг, вы же мне сказали… Сказали, сказали… Ах так, ладно, идет. Нет, нисколько я не сержусь. Кто угодно может ошибиться!»
Мало-помалу я узнавал жизнь подлинную. И вспоминал все, что говорится в священном писании о дурных богачах, развратниках, ворах и проститутках. Я видел вблизи мошенников, что, конечно, другое, или, если хотите, это тот же сброд, только им целуют руки. И на память мне приходит изречение Ренана[3]: «А истина, возможно, безрадостна». Я многим обязан бедняге Марсо. Он умер от инфаркта с бокалом шампанского в руке, совсем как герой его романа «Не надо путать, цыпочка». На его похоронах, проходивших по всем канонам религии, присутствовала громадная толпа, какая обычно провожает в последний путь усопших звезд, и конечно, несколько бывших любовниц с приличествующим случаю выражением лица.
Когда вскрыли завещание, выяснилось, что богатейший Марсо Ланглуа не оставил мне ни сантима. Да и вообще мое положение оказалось весьма неопределенным. В самом деле, ну что такое секретарь усопшего писателя? Рабочий с ученой степенью или служащий в отставке? Если бы меня не поддержала Элен, просто не знаю, что бы со мной сталось. Элен — это моя жена. Женился я в прошлом году. Но об этом я расскажу Вам позже. Теперь же… впрочем, зачем Вас утомлять пересказом моих странствований из конторы в контору?
Вам ведь ничто не грозит. Нет, это не упрек! Видите ли, мир безработных — совсем особый мир, отличный от всего, что Вам знакомо. Его нельзя отождествлять с миром нищеты. Ибо в нем исчезает всякое чувство солидарности. Это царство бумажек, отчетов, анкет, которые нужно заполнять, официальных бланков, которые следует представить. Это непреходящее удушье, вызванное ожиданием, топтанием перед окошечками на подгибающихся ногах, без единой мысли в голове. Тут очередь за подписью или тумаком? Тут — за документом в трех экземплярах. Тут — за… Но я умолкаю. Ваши критерии — уже не мои.
Скажем, Вы могли бы подумать, что я исхожу желчью, чувствую себя униженным. Ничуть. С некоторой натяжкой можно сказать, что я как бы в тупике. Ибо совершенно не вижу, каким образом мое положение может измениться. Я ничего не умею, по крайней мере ничего такого, что сразу приносило бы деньги. К физической работе я не способен. Достаточно весомых дипломов, которые помогли бы мне получить административную должность, у меня нет. От одного вида цифр я прихожу в ужас. О праве не имею ни малейшего понятия. Что же остается?..
Остается то, что я живу на малых оборотах, глядя в бесперспективное будущее, — живу точно улитка в раковине. Получаю я сорок процентов моего жалованья. Нет, у меня не хватает мужества сообщить Вам, в какой сумме это выражается. Затем в течение двухсот семидесяти четырех дней я буду получать лишь тридцать пять процентов плюс ежедневное пособие (но только в течение первых трех месяцев), плюс оплаченный отпуск из расчета одной двенадцатой части оклада. Кажется, я перечислил все верно. В конечном счете образуется сумма, вроде бы и не мизерная, а в то же время и недостаточная для жизни. Я похож на человека, который упал в воду и начинает тонуть, но еще способен ловить ртом воздух при условии, правда, что не поднимутся волны.
К счастью, у меня есть Элен. Но ее мы оставим на завтра. От мыслей, которые я в себе разбередил, у меня голова идет кругом. Пишу я Вам из кафе. Чашка, мраморный столик — все это реально, прочно. После смерти Марсо я стал сомневаться, если можно так выразиться, в реальности того, что происходит. Мне кажется, что я вижу дурной сон, что я вот-вот проснусь и услышу бой часов на ратуше, как бывало в прошлом. Но дверь в свое прошлое я крепко-накрепко запер. И впереди лишь серые, одинаковые дни.
Ваш всем сердцем
Жан-Мари