должны были осудить бойца Вытягайченко. Он же себя виновным,
а тем более подсудимым, никак не ощущал, а, наоборот, в каком-то ис
ступлении обличал измену, которая, как он уверял, завелась в «нашем
дому». «Измена ходить на мягких лапах, закинула за спину штиблеты,
ходить, разумшись, чтобы не скрипели половицы в обворовывава...».
От возмущения, которое распирало и перехватывало горло, некоторые
слова он никак не мог правильно произнести, и выходило «обворовы-
вававаемом дому»! А уж фамилию Бойдерман, как он к ней ни подсту
пался, пробуя и так и сяк, на все лады, произнести так и не мог.
Голова этого несчастного бойца была вся в бинтах, один глаз под
бит, он с трудом удерживал равновесие, как-то особенно заводил руку
за спину и прихрамывал на одну ногу. Одет он был в гимнастерку, гали
фе и... войлочные тапочки. Чувствовалось, что его крепко поколотили,
но смириться с пребыванием в госпитале, где «медсестры трясут моло
дыми грудями и несут нам на блюдах какаву, а молока в той какаве хоть
залейся» (это когда вся страна воюет и голодает), он считал престу
плением. «И вот тогда, - продолжал он, - мы вышли на площадь перед
«Живой труп». Маша - Людмила Максакова, Федя - Николай Гриценко
госпиталем, нарушили несколько стекол в соседних окнах и обезору
жили милицию». Последние слова он произносил, почти плача от от
чаяния, - вот до чего дошло безобразие, и как можно все это терпеть,
и как еще бороться с этой проклятой изменой.
Впервые на сцену с Николаем Олимпиевичем, и вообще на сцену театра
имени Вахтангова, я вышла в спектакле «Стряпуха замужем». Это была
удивительная история, разве я могла тогда знать, что этот праздник теа
тра случается очень редко, чтобы стояли на сцене одновременно Н. Плот
ников, Н. Гриценко, Ю. Яковлев, Ю. Борисова, Л. Пашкова, М. Ульянов,
что такое больше в моей жизни не повторится. Я играла роль приехавшей
на село юной режиссерши, а актерами моей самодеятельной труппы были
персонажи Ю. Яковлева, Н. Гриценко и М. Ульянова, жены которых без
умствовали от ревности.
Рубен Николаевич придумал, что мы с Гриценко репетируем сцену
из «Грозы». Я - Катерина, Гриценко - Борис. Кто же не мечтает о Кате
рине, тем более когда тебе двадцать один год! Пусть не вся роль, но хоть
кусочек. И какой! Сцена прощания! Вот, думала, сейчас я рвану! Я надевала
длинную юбку, накидывала на плечи платок и внутренне настраивалась
на высокую трагедию.
Герой Николая Олимпиевича придуман как бывший военный, демо
билизованный кубанский казак - все это было в нем, все читалось. Во
енный - значит выправка, четкие энергические движения. И вот этот че
ловек приходит на репетицию, но уже не как бывший солдат, а как творче
ская личность, правда обремененная семьей.
Выходил он на сцену с коляской. Дома, наверное, сказал, что пошел погу
лять с ребеночком. Одет был торжественно, ведь ему предстояло занимать
ся великим искусством: бордовый пиджак в клетку, белая рубашка, галстук-
бабочка, темно-зеленая шляпа (это в деревне-то), и мы начинали репетиро
вать. Я, обливаясь горючими слезами, играла сцену, а Николай Олимпиевич,
которому мои страдания тоже разрывали сердце, выходил на авансцену
и говорил, правда, с кубанским акцентом: «Ой, щоб вона померла поскорее.
Щоб не мучылась долго». Я была настолько неопытна и глупа и была занята
правдой проживания великой трагической роли, что, когда после репли
ки Николая Олимпиевича зал рухнул от смеха, я совершенно растерялась
и убитая поплелась в гримерку, где доплакала свою роль.
А в третьем акте (это уже был праздник) - концерт, который якобы со
чинила я. И тут, глядя на это зажигательное представление, поставленное
Рубеном Николаевичем, я поняла, в чем отличие просто танца, от танца,
исполняемого драматическим артистом в образе, так сказать в «зерне»
роли. Николай Олимпиевич, тряхнув головой, выгнув спину и расправив
плечи, делал торжественный выход - мол, сейчас покажу, чему я научился,
и, дождавшись своей музыки, буквально впивался в партнершу - Юлию
Константиновну Борисову, подхватывал ее, как пушинку, и мчался с ней
по кругу в азартном экстазе, выделывая ногами что-то немыслимое. За
кончив этот вихревой забег, он застывал как вкопанный и победоносно
всех оглядывал: «Ну, как? Получилось? Всех переплясал?» Ну, конечно же,
всех. И публика кричала: «Браво!»
Следующий спектакль «Живой труп» А.Н. Толстого. Гриценко - Прота
сов, я - цыганка Маша. Это уже совсем другая история, другой Гриценко,
другая сторона, не менее сильная, но абсолютно противоположная
грань его дарования. Это и Протасов, и князь Мышкин, это и чеховский
Платонов. Это Гриценко - трагик.
Так вот, вторая картина - «У цыган». Как он начинал роль? Вы видели
подтянутого, прекрасно, не без шика одетого человека. В нем, в осанке,
в умении себя держать, чувствовался несомненный внешний и внутрен
ний аристократизм. Безупречная одежда, манеры - все свидетельствова
ло о его принадлежности к высшему обществу. Вообще Николай Олим
пиевич был прекрасно сложен, он много занимался физическими упраж
нениями, у него была великолепная осанка, любой костюм сидел на нем
безупречно. Начинал он роль как-то исподволь - негромко и вопроси
тельно. Этот немой вопрос стоял у него в глазах - да, мне сейчас хорошо
у цыган, чудесно, «это не свобода, а воля», ну что дальше? Что я делаю,
ведь так вечно продолжаться не может? «Ведь я женат. А тебе хор не ве
лит? Хорошо тебе?» То есть хоть минуту душевного покоя пытался он об
рести, просил спеть любимую «Невечернюю» и, как тонко чувствующий
человек - «как ты мне разворачиваешь нутро», - пытался справиться
со слезами, казалось - еще минута и он разрыдается, как мальчишка.
Но приход Виктора Каренина, мгновенно его отрезвлял, взрывался в нем
нервной, даже резкой интонацией, но не грубой - это было все равно раз
дражение светского человека.
И вот сцена, рассекавшая роль на «до» и «после», неудачная попытка
самоубийства. Гриценко-Протасов заходил за вешалку, на которой висело
его пальто, долго стоял, повернувшись спиной к зрителю, и с каким-то
звериным стоном: «М-м-м-м-м-м-м, нет, не могу!» - кидался к столу, об
хватив голову руками, презирая себя за малодушие, за то, что жажда жиз
ни оказалась в нем сильнее, чувство победило рассудок. И вот этот чело
веческий слом, это «не могу», превращало его в ничто, в бродягу, пьяницу,
человека без рода и племени, без воли, без желаний...
Это толстовское - внешне опустился, но внутренне возвысился, жи
вет как бродяга, но не во лжи - светилось в его почти познавших тай
ну глазах. Дальше шла сцена с Петушковым, сцена-исповедь, которую
подслушивает негодяй. И административная расправа - суд, следствие,
тюрьма были ему как-то уже безразличны. Возврата к светской жизни
быть уже не могло: «Что же, они опять свяжут меня с ней, а ее со мной?» -
И уже спокойно, тихо, стоя к зрителю спиной он завершал свою земную
жизнь, исполненную страданиями и бедствиями, но не ложью и притвор
ством. Последнюю реплику, когда я вбегала, он говорил как-то даже про