Вечер завершился коротким распоряжением матери:
— Ну все, пора в постель.
Она встала и одернула подол юбки. Тут Кристиан так и подскочил, будто его застигли на месте преступления.
— Да-да, пора уже, завтра будет новый день; спокойной ночи.
Он удалился было в свою комнату, но снова вышел оттуда и сказал — спасибо за угощение, чуть не забыл поблагодарить, и положил на телевизор черную монетку в пять эре, сказал, что это мне, железная монетка в пять эре времен войны, и признался, что сам когда-то собирал монеты, я ведь тоже собираю, конечно?
Наконец мы с мамкой смогли проникнуть в ванную для вечерних процедур, что теперь, с жильцом, требовало большей изворотливости, и ей пришлось ждать до последнего, чтобы пойти смывать косметику, которой она пользовалась для работы в обувном, а я пока сидел на краешке ванны с зубной щеткой в одной руке и монеткой — в другой.
— Ну и как тебе? — спросила она, посмотрев на меня в зеркало.
— Да нормально, — сказал я, имея в виду телевизор, хотя увиденное — очевидно, в связи с выбором программ — не дотянуло до моих ожиданий, но всё это еще впереди, а пока мне по крайней мере будет о чем рассказать завтра в школе.
— Странно, — сказала она.
— Что странно?
— Надеюсь, мы с тобой не сглупили.
— А чего?
— Ты на руки-то его не посмотрел, да ни в жизнь он на стройке не работал.
— Как это?
— Да ты ведь видел, какие руки у Франк... эээ, у господина Сиверсена.
Я не понял, к чему она клонит, но посмотрел на свою левую руку с зажатой в ней монеткой, ничего особенного, рука как рука.
— Надеюсь, он не сноб, — сказала мать. Я не знал, что значит сноб, а когда она мне объяснила, подумал, что Кристиан вовсе не такой. В последующие дни выяснилось, что у нового жильца имелись кое-какие пожитки, которым позавидовал бы любой: штык со времен, когда он служил в армии, микроскоп в обитом полосками латуни деревянном ящике, кожаный мешочек с двадцатью одним стальным шариком — прежде эти шарики служили подшипниками в желтых строительных машинах, ими можно было играть или просто держать их в руках — мало что так же приятно держать в руках. Еще в одном деревянном ящичке хранился у него маленький латунный волчок с нанесенным поверху зеленой краской спиральным узором: даже просто смотреть на этот узор, и то кружилась голова. Там же он держал шахматы со стальными фигурками, которые якобы выточил сам, так же, как и волчок, потому что по профессии он был инструментальщик. Но работать инструментальщиком ему не нравилось, а почему, я из его подробных объяснений так и не понял. Так что с завода он ушел и стал моряком, все ему очень нравилось, пока его корабль не потерпел крушение к западу от Ирландии. Тогда ходить в море ему тоже расхотелось, и он вернулся к своей прежней профессии, но в ней за время его отлучки ничего не поменялось, ну и пришлось ему в конце концов пойти по строительной части. Но мамке его руки казались слишком гладкими для рабочего со стройки, и как-то вечером, когда он расплатился — день в день — за первый месяц, она спросила его напрямик.
— Я на профсоюзной работе, — коротко бросил он и ушел в свою комнату, а мы с мамкой так и застыли на месте, вопросительно глядя друг на друга.
— Надо же, — сказала мамка.
Тем самым одна мистерия сменилась другой. Зачем Кристиану нужно было темнить, раз уж он здесь жил, человеком был в общем-то приятным и нам нравился, и мы от него секретов не держали?
Теперь настала пора матери волноваться. Я уж давно примирился с Кристианом-моряком и инструментальщиком, но теперь и это тоже вышло мне боком, потому что мамка запретила мне заходить к нему так просто, когда захочется, а хотелось мне практически ежевечерне. Я стучался, он говорил “войдите”, и я входил, стоял на пороге и пялился на него, пока он не поднимал глаз от газеты и не кивал на единственный в комнате венский стул, его удалось все же втиснуть рядом с креслом, в котором помещался сам Кристиан. Потом я некоторое время сидел, зажав руки между коленями, и украдкой разглядывал его книжки, мешочек со стальными шариками, подвешенный к вбитому в стену крючку, шахматную доску, а он дочитывал минутку-две и наконец спрашивал, выучил ли я уроки.
— Да, — говорил я.
— А я никогда уроки не учил, — говорил он.
Это на меня особого впечатления не производило. Многие мои друзья не учили уроков, и от этого у них были одни только неприятности; к тому же учить всякие слова и числа лично мне было интересно, и он, должно быть, разглядел это во мне.
— Странный ты парень, — сказал он.
— Вы тоже, — сказал я. — А можно посмотреть в микроскоп?
— Да, конечно, достань только его.
Я достал микроскоп, вставил куда надо всякие зеркальца и стеклышки, и мы стали изучать поверхность монетки в одну крону; она оказалась жутко облезлой, с царапинами вдоль и поперек, да притом глубокими, будто расселины в горах, к чему невооруженный глаз совершенно слеп.
— А ты знаешь, что это такое? — спросил Кристиан.
— Нет.
— Это история монетки, вот смотри сюда—год 1948-й; с тех пор она прошла через тысячи рук, лежала в копилках, высыпалась оттуда, кочевала по кассовым аппаратам, карманам и монетным автоматам, а может, выпадала из машины такси и танцевала кругами по улице Стургата как-то дождливой ночью, и ее переехал автобус, а наутро ее нашла по дороге в школу маленькая девочка и принесла домой, положила в копилку. Это всё оставляет следы, это история монетки, а ты знаешь, что такое история, парень? Вот то самое, износ. Вот посмотри сюда, на мою физиономию, она вся в морщинах, хотя мне всего тридцать восемь лет, и посмотри на свою — гладкая, как попка младенца, так что, видишь, разница-то между нами только в износе, в износе длиной какие-то тридцать лет, это как разница между этой монеткой и кроной, которую отчеканили вчера, вот этой, например... И он извлек откуда-то совершенно новенькую монетку, с лошадью на том месте, где до того чеканили корону, и дал мне на обе посмотреть в микроскоп. И взаправду, эта была гладенькой и блестящей, как море в безветренный день. А мы еще поменяли объектив и рассмотрели их повнимательнее; оказалось, что и у новой монетки поверхность матовая, покрытая миллиардами крохотных частичек — Кристиан сказал, что это кристаллические опилки, они постепенно сотрутся; иными словами, монета сияет всего красивее не сразу из-под штамповочного пресса, а когда ее выуживает из кармана двадцать шестой или сорок третий обладатель, чтобы расплатиться ею за сосиску в тесте, с горчицей, в лавочке Эсбю на Бьярке—вот звездный час монеты, когда она выскальзывает из руки голодного покупателя и приземляется на прилавок сытого продавца сосисок. С этого момента дела у монетки неизбежно идут только хуже, хотя времени этот процесс занимает много, ты видел совсем стершиеся монеты?
— Нет.
— Беги-ка в гостиную и принеси тот том маминой энциклопедии, на корешке которого стоит буква “С”.
Я так и сделал, и мы открыли страницу, где было написано про короля Сверре, просиявшего вроде неожиданно яркого метеора в тяжелой истории нашей страны, но Сверре был не только воином и королем, поставившим на уши всю нацию, он же повелел и чеканить монеты, изображение коих в энциклопедии тоже присутствовало. На монетках едва можно было разобрать слова “Suerus Magnus Rex”, это латынь; тоненькие они были как листочки, поблескивали как слюда, а если посмотреть их на просвет, то сквозь них видно было бы солнце. Но тут речь идет об износе длиною в восемь сотен лет, так что ничего страшного — для монеток, я хотел сказать, завершил Кристиан многозначительно. Я непонимающе посмотрел на него.
— А когда, по твоему мнению, высшей точки своего развития достигает человек? — спросил он философски: — Если исходить из всего сказанного?
Я задумался. — Может быть, в твоем возрасте, — сказал он, лукаво улыбнувшись. Тем же вечером я взял с собой в кровать энциклопедию и прочитал статью о короле Сверре целиком; хотя там было немало слов, которыми не пользовался даже Кристиан, я понял, что он совершенно прав.