— Ты же простудишься.
Кроме того, Линда очень сильно обгорала, особенно лицо и плечи, только они и торчали над водой, так что ее приходилось намазывать “Нивеей” и даже заставлять купаться в белой блузке. Опять же мамка принялась за старое, хотя потом всегда жалела, но удержаться все-таки никак не могла, и стала выспрашивать Линду, как она проводила лето раньше. Едва начинались эти расспросы, Линда вставала и уходила, чем бы мы в этот момент ни занимались — словно высшие силы отдавали ей приказ уйти, так что мамке, или мне, или нам обоим приходилось догонять ее, а потом идти рядом и болтать о чем придется, пока она не останавливалась и не окидывала нас взглядом, означавшим, что она наконец услышала, что ей по нраву, и забыла все, что взвихрил в ее голове опрометчивый вопрос. Линда умела как-то так на нас посмотреть, что я начал задумываться, а что, собственно, происходит у нее в голове. Вообще, смотреть на Линду — это будто прижимать глаз плотнее и плотнее к окуляру Кристианова микроскопа в надежде разглядеть что-нибудь узнаваемое или поддающееся пониманию.
К счастью, это лето можно еще назвать “летом с Борисом”; с ним я познакомился уже на второй день нашей пляжной жизни. Он был моего возраста, моего роста, с таким же лихим вихром на лбу, как и у меня; жил он в жилищном кооперативе вроде нашего, и его тоже интересовали комиксы, книжки, монетки, деревья, стальные шарики, слова и мировое пространство. Мало того, и у него тоже не было отца, мы были почти совсем одинаковые.
Но у него был “дядя”, который приехал сюда с его матерью, плюс старшие братья и “кузены”, так что Борис оказался у них младшим лишним, вот поэтому этот его “дядя” нас и познакомил.
— Эй, парень, может, поиграешь вот с ним? — услышал я вдруг у себя над ухом, когда, стоя на четвереньках, рылся в морском песочке в поисках того, что можно найти только на небесах. Рядом со мной оказался большой лысый дядька в черных и слишком тесных купальных трусах, в которых вроде ничего и не было пониже его голого орехово-коричневого брюха; из уголка рта у него свисала сигаретка. Рядом с ним в купальных трусах явно на вырост, жилистый, маленький и такой загорелый, будто он прожил здесь всю жизнь, стоял Борис и косил глазом в мою бесценную ямку, которая тем временем медленно, но верно наполнялась черной водой. Я в ответ пробурчал что-то невнятное.
“Дядя” просек ситуацию и спросил:
— Крабов ловить умеешь?
— Э-э... — сказал я.
— Борис тебе покажет. Покажешь, Борис?
С этими словами он развернулся к нам спиной и враскачку двинулся прочь, влажно хлюпая шлепанцами на разлапистых ножищах, стряхивая в воду пепел и устремив неподвижный взгляд на розовую точку где-то в вечности безоблачного неба.
Борис, озираясь вокруг, остался рядом со мной; я тоже смотрел по сторонам, потом он уставился мне чуть ли не прямо в глаза, сказал “пошли” и зашагал вначале вдоль пляжа, а потом перебрался на большой камень, торчавший из воды. Отставая от него метра на два-три, я неуверенно побрел к тому же камню, спиной ощущая сверлящий взгляд мамки. Я на этот камень еще не залезал и остался стоять в воде, чувствуя, как цепляются за ноги морские желуди, и восхищаясь Борисом, сумевшим подобраться по воде прямо к здоровенной куче водорослей; Борис наклонился так низко, что вода закрыла ему все лицо до самых корней волос, выудил со дна гроздь мидий и вывалил к моим ногам.
— А как мы их раскроем? — спросил я, пытаясь уяснить, что он затеял.
— Раздолбаем,—сказал Борис.—Вот этой каменюкой. Специально для этой цели был у него припасен большой камень, под которым он прятал леску и пластиковый пакет. Леску Бориса и пакет Бориса.
— Бородка только на одной половинке остается болтаться, — сказал он, — ее-то крабы и любят.
И мы стали ловить крабов. Мы сидели на корточках, солнце пекло нам спину, мы опускали в воду ракушку с бородкой, а из воды вытягивали по одному красно-зеленых крабов и складывали их в пластиковый пакет, наполненный морской водой. Борис показал мне, как подцеплять этих гадов, как тянуть их из воды, не слишком резко, но и не слишком медленно, не суетясь... и, наверное, самое главное — что даже и крабов ловить совсем не страшно, если наловчился. И все это время мамка сверлила взглядом мою спину, лежа на берегу в шезлонге Кристиана и пререкаясь с Линдой, прошло уже пятнадцать минут отдыха на берегу или нет и можно ли ей уже снова в воду; ради мира в семье стоило разрешить ей это двадцать минут назад.
— Ты плавать умеешь? — спросил Борис.
— Да, — ответил я.
— Ну давай тогда, — сказал он, зашел поглубже в воду и поплыл, и я следом за ним. Мы плыли к мысу на другой стороне бухты, один я никогда не осмеливался заплывать так далеко. И мамка тоже не заплывала. Теперь она поднялась с шезлонга, стала рядом с ним и превратилась в памятник всем матерям, вот так же стоявшим то на одном, то на другом берегу лето за летом на протяжении всей истории человечества и наблюдавшим, как те, кого они любят превыше всего на свете, навсегда скрываются вдали; а я все плыл да плыл, все дальше и дальше, и было мне так хорошо, что это уже выходило за все рамки. Рядом с Борисом. Рядом с моим новым другом, который, как я теперь к своей радости констатировал, умел плавать не лучше меня, а примерно так же хорошо, так что мы блаженно скользили вперед плечом к плечу, превратившись видимо, в две маленькие и совершенно одинаковые головы, которые делались все меньше и меньше, превратились в горошины, потом в булавочные головки, а потом и полностью растворились на том горизонте, что зовется смертью и вечностью.
Доплыв до мыса, мы по каменистому склону выбрались на чужую землю, уселись там и посмотрели назад, на памятник всем матерям, который по-прежнему стоял на покинутом берегу, крохотный такой, и излучал тепло, призыв, страх и все остальное, что и должна излучать в мировое пространство мать. Я почувствовал, как мое лицо растягивается в улыбку, поднялся на ноги, помахал ей и сказал:
— Вот смотри.
— Куда? — спросил Борис.
— А она мне не машет, — сказал я.
— Чё? — сказал Борис.
— Сердится, — сказал я и снова сел.
Борис обдумал сказанное и посмотрел на меня с новой улыбкой на лице, осознав то, что я понял, еще когда мы пересекали экватор: что между нами возникло нечто и оно останется надолго и переживет нас обоих, если только не переборщить. Но в этот день и этим летом нас тянуло перебарщивать, и мы о-го-го как перебарщивали. Так что когда Борис в третий раз сказал “пошли”, не оставалось ничего другого, как пойти за ним, прочь от всех и в самую чащу, в мир Бориса, в необозримые заросли узловатых деревьев и кустов, в скрытый от посторонних глаз фейерверк расселин и звенящего в ушах птичьего пения, тени и солнца, холода и жара, идти по тропинке, о которой знал только Борис, пока он не показал ее мне; и это и взаправду оказалось царством дракона, и еще филина, с мелкой и белой как тальк пылью, липшей к нашим мокрым ногам, из-за чего они стали похожи на кости, пылью, которой нигде больше не найти, а только на этой тропинке; и лезть дальше вверх на пятидесятиметровый уступ, чтобы увидеть внизу под нами новую бухту, с одинокой оранжевой палаткой на берегу.
Борис сказал, что надо лечь на живот и по-пластунски подползти к самому краю обрыва. Внизу я разглядел человека, лежавшего на надувном матрасе рядом с палаткой, — тётьку, загоравшую без лифчика; у нее были колоссальные медно-красные сиськи, и трусов на ней тоже не было, как я обнаружил, присмотревшись.
— Она каждый день так, — прошептал Борис.
Я не мог оторвать от нее глаз. Никого больше поблизости было не видать. Только одно это потрясающее существо, оно лежало недвижно как труп, или будто в глубоком сне, и не было похоже ни на что, когда-либо виданное мною, и задело во мне такие струны, которых я в себе не подозревал.
— Мои брательники называют ее Живоглоткой, — сказал Борис.
— Она старая, — понял я вдруг.
— Полтинник, не меньше,—сказал Борис со знанием дела. — Но отсюда не видно. Спустимся поближе?