Пока мамка бегала по своим делам, мы на какое-то время остались одни, только Ян подходил к нам время от времени осведомиться, не желают ли господа еще чего-нибудь заказать; он присвистывал и кланялся налево и направо и тогда становился до ужаса похож на дядю Тура.
Все это ничем не напоминало мое последнее посещение кафе, оно запомнилось мне неотчетливо, но случилось в лесу страшно холодным январским днем; здесь же все столики были застелены белыми скатертями в крупную клеточку, над нами носились стаи хохочущих чаек, отбивали время часы на ратуше, внизу напевно громыхал поезд, сновали в разных направлениях кораблики, гавань стучала и звенела, у пирсов крутились и клевали стрелкой краны, дотягиваясь до верфей Акера, где когда-то работал и погиб наш отец.
Единственное, нам не довелось услышать туманный горн, я рассказывал про него Линде; мне бы очень хотелось его услышать. Но к чему туманный горн, когда так ярко светит солнце? Мы уже были очень далеко от дома, нам не было страшно, мы не были голодны и даже не скучали.
Но тут я снова увидел такое, на осознание чего требуются дни, недели, а то и половина жизни, вроде часов, у которых стрелки движутся в обратном направлении: мамка вернулась, она стояла у входа в кафе и разговаривала с Марлене, та держала на затекших пальцах серебряный поднос с двумя пивными стаканами, ей нужно было поскорее отнести их на один из столиков, но мамка с Марлене что-то обсуждали, взволнованно и горячо, но при этом вдумчиво, мамка взглянула на нас, сладостно утомленных мороженым, помахала нам рукой и выговорила своим алым ртом что-то, чего мы в гуле голосов не расслышали; потом она открыла пакет, который был у нее в руках, и вынула оттуда маленький купальник — для Линды, догадался я. Марлене обернулась к нам, улыбнулась нам, окутанным сиянием лета, и тоже нам помахала, потом она сказала мамке на прощанье еще пару слов и как бордовый лебедь поплыла дальше между белыми столиками к самому дальнему, поставила сначала поднос, а потом и стаканы перед двумя мужчинами в костюмах, улыбнулась, вытащила из кармашка передника маленький блокнотик и засмеялась любезной шутке одного из мужчин, записала что-то в блокнотик, еще что-то сказала, взяла у мужчины деньги, пересчитала их левой рукой, потом присела в книксене и, ответив еще на одну шутку, изящным движением повернулась к ним спиной — это был танец, танец жрицы, церковная служба; но что же это было такое, что я увидел до того?
Мамка подошла к нам и показала Линде купальник, синий с большой желтой кувшинкой на животе, и велела убрать его в ранец, потому что нам пора было идти. Ян поставил на соседний столик поднос с двумя бутербродами с креветками и бегом подскочил к нам, снова взгромоздил вещмешок на спину и понес его точно так, как его и следует выносить из ресторана и спускать по лестницам и переносить через железнодорожные пути и нести до самого катера; мало того, он даже поднялся на борт вместе с нами и нашел для нас место на корме у самого борта, смотровой пункт, как он выразился, потому что, покидая прекрасную столицу Норвегии, надо любоваться не горами, окружающими фьорд, но самим исчезающим вдали городом.
— До встречи,—сказал он и подмигнул мамке, которая уселась на затертое сиденье, обтянутое дерматином, и облокотилась о бортик; потом она подняла лицо к солнцу и, вероятно, закрыла глаза за угольно-черными очками. Она была похожа на спящего ангела. Город с кранами верфей Акера и ратушей постепенно скрывался в золотистой дымке, будто прощаясь с нами, и как раз в этот момент я почувствовал, как во мне, внутри у меня, что-то происходит. И во рту. Рот наполнялся водой. Это, должно быть, все съеденное мороженое поднималось назад.
И вот оно хлынуло, и не за борт — я ведь понятия не имел, что так случится, — а прямо на палубу: белые потоки Амазонки потекли между теннисками и сандалиями и спальными мешками и удочками и пассажирами: они повскакали со своих мест и закричали. Я стоял на коленях в позе молитвенника и поражался, как во мне нашлось столько места для всех этих неровных творожистых комочков, и еще кусочков желтых и красных фруктов, которые казались такими целенькими и нетронутыми, словно их можно было использовать еще раз. Мамка помогла мне подняться, приговаривая “мальчик мой” и еще всякие стыдные слова, и попыталась утереть меня туалетной бумагой, но тут, раздвигая локтями толпу и стуча по палубе башмаками на деревянной подошве, к нам пробрался рослый мужчина в черном бушлате; он широко ухмылялся и тащил за собой извивающийся шланг, из которого он принялся поливать палубу, успев до того воскликнуть так громко, что услышали все:
— Смотри-ка, и сегодня пассажира развезло; это в полный-то штиль.
Непонятная дурнота оставила меня, только когда мы через час с лишним сошли на берег и я смог наконец улечься на спину прямо на причале; я смотрел в небо закрытыми глазами и лежал так, совершенно неподвижно, пока все во мне и вокруг меня не стихло.
Мы прибыли на остров Хоэйя.
В зеленый рай на Осло-фьорде. С узенькими тропинками, парой домишек, тремя пляжами и зелеными полянами среди леса, под завязку полного пением птиц, горушек, спусков, зарослей травы и кустов, жуков и глубоких оврагов; это было царство дракона, только мы не знали еще, доброго или злого.
И еще оказалось, что здесь царит совершенно особый порядок, воплощенный человеком, подошедшим к нам уже на причале, по всей видимости потому, что нам единственным потребовалось по прибытии передохнуть; другие-то пассажиры сразу наперегонки бросились вглубь острова — как вскоре выяснилось, торопясь занять лучшие места в кемпингах.
Возрастом и комплекцией он был настоящий дедушка ребячьей мечты: скорее невысокий, облаченный в наряд, словно бы сшитый на заказ специально для этого острова и времени года — очень длинные шорты, можно даже сказать, нечто среднее между купальными трусами и форменными брюками (в этих шортах он мог сойти и за туриста, и за полицейского), и еще на нем была маленькая шкиперская фуражка с белым пластмассовым якорем, глубоко натянутая на жесткие волосы стальной седины. Бородка у него была такая же седая, а его маленькие и блестящие, внимательные и дружелюбные глазки без устали оглядывали нас, особенно мамку и ее блузочку на бретельках; солнечные очки она подняла с лица на волосы, получилась тиара из черных алмазов.
Когда она нехотя изложила ему в общих чертах предысторию нашей поездки и рассказала, что мы забыли дома план острова, он пробормотал, вздыхая:
— Ах уж этот Кристиан, Кристиан.
И проиграл на своей загорелой физиономии всю гамму выражений лица. Мы немало обеспокоились, но, к счастью, он это увидел и поведал нам вполголоса, что дело тут такое, нельзя сюда с бухты-барахты заявиться и поставить палатку, и пусть она стоит сколько душе угодно; заведено еще, в частности, такое правило, что через определенное время надо обязательно менять место стоянки, это чтобы люди не прирастали к месту и не оккупировали один и тот же клочок земли неделю за неделей. Это значит, что на одном и том же месте ночевать разрешается только две ночи подряд. После этого палатку нужно сворачивать и переносить на другое место. Не разрешается также распивать алкогольные напитки, и еще что-то там про еду и магазин, чего я не уяснил.
— Можете называть меня просто Ханс, — пробубнил он в качестве своего рода примирительного заключения, когда изложил весь свод правил, ни смысла, ни назначения которого мы не поняли...
— А почему? — спросил я и тут же получил пинок по ноге от мамки, которая при этом не сводила умоляющего взгляда со шкипера-коротышки; мы ведь тоже не с луны свалились и понимали, что мы в его власти.
— Ну это самое, так уж меня зовут, — смущенно сказал он и перевел взгляд с мамкиных плеч на Линду, которая с самого начала показывала всем своим видом, что ее все это не касается.
Мамка:
— Так что же, значит, нету тут никакой палатки?
— А, ну да, еще эта палатка, — изрек Ханс в своей загадочной мудрости, и тут Линда вдруг очнулась, серьезно посмотрела на него снизу вверх и медленно произнесла: