Бродов не помнит, как отвечал министру, он только помнит, как горели щеки и уши, молотками стучало в висках.
«А все этот Пап, все Пап проклятый!..» — думал он тогда. И точно о том же думал он сейчас, глядя на Папа полными бессильной злобы глазами.
Министр был нетерпелив в разговоре, не скрывал возмущения. Не дослушав объяснений, приказал лично поехать к Савушкину, извиниться перед ним, вернуть его в институт, — да так, чтобы не ставить Савушкина в зависимость от случайных людей. Таких, как ваш...
Он забыл фамилию и, напрягая память, проворчал нечто вроде «А, черт!..» Потом почти выкрикнул: — Папа!..
Он, конечно же, нарочно сказал: «Ваш Папа», а не Пап. Бродов не стал поправлять, а только склонил к трубке голову да так, что борода его прижалась к верхней пуговице однобортного, недавно сшитого по заказу Ниоли костюму.
Сейчас, вспоминая подробности беседы с министром, он слышал, как по всему телу его бежит озноб. Что теперь думает о нем министр?.. Как ему работать?..
Бродов оперся грудью на стол, задумался. Он излил на Папа всю желчь, выплеснул на него все самые обидные слова и теперь мысленно перенесся домой, представил диалог с Ниоли. Он знал: как только он выпустит из кабинета Папа, так тут же этот прохиндей доложит Ниоли обо всем случившемся. Они станут вырабатывать план действий, и он, Бродов, окажется в жерновах их закулисных махинаций. А по опыту он знал, их козни имеют не меньшую силу, чем доклад Фомина министру о дефектах автоматики. — Ладно, Пап, — заговорил Бродов тоном, в котором слышалось примирение. — Бранью делу не поможешь. Вам придется уходить. В другой институт. Я устрою.
— Не пойду, — выдохнул Пап. Он вскинул на Бродова птичьи, заплывшие жиром глаза, метнул в него искры вспыхнувшей внезапно ненависти. Его огромный живот дрожал под полами дорогого костюма, и шея, малиново покраснев, вздувалась от прерывистого тяжкого дыхания. — Закон на моей стороне: я получаю премии, был отмечен в приказе... У вас плохи дела, вы и уходите. А у меня, слава богу, ничего... дела идут.
Бродов откинулся на спинку кресла, вцепился в мягкие подлокотни. Он понял: свалял дурака! Надо бы с ним по-хорошему, а он... разъярил... Обидные слова, которые он только что выплескивал на голову Папа, — все отошло в сторону... Теперь в разгоряченном мозгу билась одна мысль: ты сам глуп и примитивен, ты сам дурак, сам дурак!.. Бродов вдруг, в одно мгновение, осадил себя, но было поздно: отношения с Папом были испорчены. Пап теперь встал на дыбы и, чего доброго, пойдет на своего обидчика в атаку.
— Поймите меня, Спартак... — заговорил Бродов, и в голосе его послышалась мольба.
— И понимать не хочу! Институт не вотчина Бродова, учреждение государственное. Вы напортачили в заказах по железногорскому стану, вы и убирайтесь.
Группа фильтров, слава богу, ничего! Наш труд недавно в приказе отмечен.
— В приказ-то я вашу фамилию вставил, — растерянно парировал Бродов.
Но инициатива от него перешла в руки Папа; теперь директор не наступал, а оборонялся. И Пап заметил это и усилил натиск.
— Приказ подписал директор, лицо официальное. А кто он такой и что за человек — не мое дело. Сегодня вы, завтра другой.
Пап снова метнул на Бродова огонек птичьих глаз и, видя, что противник растерян, продолжал наносить удары.
— «Видеоруки» выбросили на слом, рабочие написали письмо в Высшую Аттестационную комиссию,— они требуют лишить вас ученой степени. Так-то, шеф! А там ещё комсомольцы бузу подымают. Я притушил костер, но мне не удалось погасить его совсем. Ваше дело плоховато, и не валите вы с больной головы на здоровую.
— Погоди, Пап, что ты городишь: ты же сказал, комсомольцы не станут. Как тебя понимать?..
Последние слова Бродов проговорил бессознательно,— он поверил Папу и уж представил, как его вызывают в министерство, как там, на коллегии, начнется обсуждение институтских дел, представил, как потом им лично, как ученым, займутся в Министерстве высшего образования, как председатель ВАК прочтет документ, лишающий его звания. И как потом он, Вадим Бродов, развенчанный кандидат, опозоренный, идет по Москве и не знает, куда ему следовать: домой или в институт. Потом ему стали рисоваться сцены объяснения: дома, в отделе кадров министерства, с друзьями...
Бродов отвернулся от Папа. Он смотрел в окно и призывал на помощь всю силу воли и здравый смысл, чтобы не делать больше глупостей, а как-нибудь выпутаться из этого положения.
И он решил: разговор с Папом надо перенести домой и там, за ужином, в семейной обстановке, обсудить сложившуюся ситуацию. Он верил в практический ум Ниоли, в её способность улаживать любые дела.
И Бродов сказал Папу:
— Мы сейчас возбуждены и говорим много глупостей К тому же...
Он взглянул на часы:
— ...у меня сейчас совещание. Приходи сегодня вечером к нам...
— Занят. Не могу! — отрезал Пап. И поднялся.
Шумно вздохнул.
— Приходи же. Я прошу. И Ниоли...
— Ладно,— кивнул Пап от двери,— Может, приду.
И вышел довольный собой, Его натура раскрылась сегодня с такой силой, какой он и не ожидал.
Конечно же, письмо рабочих он придумал на ходу, и придумал, как теперь мог заключить, к большой своей пользе и выгоде.
4
Давно наступило утро. Бродов уехал на работу, но Ниоли не хотела вставать: включила над головой бра и долго ещё лежала на высоких подушках, сладко и шумно зевала, прогоняя сонную истому. Потом она разглядывала свои руки — в воображении вызывала картину, как бы эти руки красиво могли быть представлены в сцене умирающего лебедя, если бы Ниоли пошла в балерины. Но Нёличка, как называла её мать, пренебрегла искусством, она пошла в модный и труднодоступный институт международных отношений, и хоть с горем пополам, но закончила его и получила диплом,— теперь он составляет главный источник её гордости. Она нередко, в кругу друзей, когда, конечно, заходит речь о призвании и общественных задачах, нет-нет да скажет: «Я по образованию дипломат, мое дело темное». И все непременно рассмеются такой шутке, одарят молодую женщину взглядами, в которых она прочтет то зависть, то искренний восторг, но чаще и то, и другое.
Друзья её называют Нёлькой, муж говорит просто Нёль, — она благосклонно принимает все эти варианты, но бывает уязвлена в своих лучших чувствах, если человек не близко знакомый и по делу официальному обратится к ней без должного почтения, позволит себе фамильярность. Ниоли не занимает никаких постов, но не считает себя вправе стоять в стороне от мужниных дел, — особенно когда речь идет о подборе кадров, расстановке людей, в которых муж её, по её глубокому убеждению, как и всякий мужчина, ничего не смыслит. Тонко, деликатно, скрытыми от мужа путями она взяла под контроль отдел кадров института, и никто на свете, даже муж её, не смог бы обнаружить нити, за которые она дергает. А ниточек этих всего три: начальник отдела кадров, секретарша директора, она же дочка старой приятельницы, и дальний родственник Ниоли Спартак Пап. Между прочим, она с ним училась в одном классе и ещё девочкой была в него влюблена.
С этими людьми она встречается или говорит по телефону. Они её слушают: сообщают ей о движении сотрудников, всяких упразднениях, назначениях — и если не получат от нее санкции, не дают делу хода, а тем более, окончательного завершения.
«Как удивительно просто устроено все на свете!»— думает Ниоли, расправляя зеленое атласное одеяло и бросая взгляды на белые, как парное молоко, руки.
Она притушила яркий свет и включила ночник над туалетной тумбочкой,— в спальне разлился усыпляющий полумрак, и она закрыла глаза в надежде, что поспит ещё часок; но сон к ней не приходил, его не пускали веселые приятные думы, лениво ходившие в полусонном тумане: — да, конечно, в жизни все устроено так просто и так хорошо, так ясно... Зачем это люди прилагают столько сил, чтобы все усложнить, запутать, надеть на себя тяжелые, как кандалы, правила, выработать законы и затем принуждать людей к их исполнению. Ведь все равно на свете есть и всегда будет много людей, которые заняты тем, как бы все устроить ко своей собственной выгоде.