Литмир - Электронная Библиотека

Ной представлял себе этого бородатого пророка, то ли раввина, то ли шулера, среди сладкоголосых молодых чиновников с дипломами Принстона и Гарварда, перекладывающих бумажки и пренебрежительно взирающих на просителей из-за полированных столов. Но усилия Якова не дали результата, и единственный отчаянный крик о помощи сменился зловещим молчанием властей Германии. Яков вернулся в Санта-Монику, к солнечным пляжам, фотостудии и пухлой овдовевшей миссис Мортон и более не упоминал о брате. Но сегодня, когда за окном сгустился туман, подсвеченный красным неоном вывески отеля, на пороге Нового года, в последние несколько часов жизни (если верить врачу) покинутый брат, не сумевший выбраться из стоящей на пороге войны Европы, вновь возник в помутившемся от болезни сознании Якова.

– Плоть, – рокотал Яков, лежа на смертном одре, – плоть от плоти моей, кость от кости моей, тебя наказывают за грехи тела моего и грехи души моей.

О Боже, думал Ной, глядя сверху вниз на отца, ну почему он не может говорить как обычный человек? Он вещает, словно пастырь на холмах Иудеи, надиктовывающий свои видения секретарю.

– Не улыбайся. – Яков прострелил сына взглядом, его глубоко запавшие глаза ярко сверкнули. – Не улыбайся, сын мой, – брат мой горит и за тебя.

– Я не улыбаюсь, папа. – Ной коснулся ладонью отцовского лба. Кожа была горячей, сухой, шершавой. Ной едва не отдернул руку, такие она вызывала неприятные ощущения.

Но Яков продолжил словесное бичевание:

– Ты стоишь передо мной в дешевой американской одежде, и ты думаешь: «Какое он имеет ко мне отношение? Для меня он незнакомец. Я никогда его не видел, и если он умрет в печах Европы, что в этом особенного, люди умирают каждую минуту, везде и всюду». Насчет незнакомца ты не прав. Он еврей, и весь мир охотится за ним, и ты еврей, и весь мир охотится за тобой.

Обессилев, Яков закрыл глаза, и Ной подумал, что слова отца тронули бы его, говори тот простым, обычным языком. В конце концов, это так трогательно и трагично: отец, умирая, мучается мыслями о брате, которого, возможно, убивают в пяти тысячах миль от него. Человек, готовый предстать перед Господом, знающий наверняка, что отмеренный ему на Земле срок подходит к концу, скорбит о судьбе своего народа, разбросанного по всей планете. И хотя Ной не чувствовал, что происходящее в Европе самым непосредственным образом касается его самого, логика подсказывала, что слова Якова не лишены здравого смысла. Но долгие годы отцовской риторики, его страсть к театральным жестам привели к тому, что монологи Якова не вызывали у сына никаких эмоций. Вот и теперь он смотрел на отца, вслушивался в его тяжелое дыхание и думал: «Святой Боже, старик будет вещать до последнего вздоха».

– Когда я оставил его, – заговорил Яков, не открывая глаз, – когда я покинул Одессу в 1903 году, Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Толку от тебя никакого. Прислушайся к моему совету: используй женщин. Не может Америка так отличаться от остального мира. Женщины там такие же идиотки. Они будут содержать тебя». Мы не пожали друг другу руки, и я отбыл. Он должен был пожать мне руку независимо от наших взаимоотношений, не так ли, Ной? – Внезапно голос отца изменился, стал тихим, смиренным, сценические интонации исчезли. – Ной…

– Да, папа?

– Ты думаешь, ему следовало пожать мне руку?

– Да, папа.

– Пожми мне руку, Ной.

Ной на мгновение замялся, потом наклонился, взял широкую сухую руку отца. Кожа шелушилась, ногти, обычно такие ухоженные, отросли, под них забилась грязь. Отец и сын обменялись рукопожатием. Какие же слабые стали у него пальцы, печально подумал Ной.

– Хорошо, хорошо… – забормотал Яков и отдернул руку, словно поняв абсурдность своей просьбы. – Хватит, достаточно. – Он вздохнул и уставился в потолок. – Ной…

– Что?

– У тебя есть карандаш и бумага?

– Да.

– Тогда запиши.

Ной подошел к столу, взял карандаш, положил перед собой лист дешевой бумаги с изображением отеля «Вид на море». На бумаге, в отличие от жизни, отель стоял средь лужаек и высоких деревьев.

– Израилю Аккерману, – произнес Яков ровным, спокойным голосом бизнесмена, диктующего деловое письмо. – Дом двадцать девять, Клостерштрассе, Гамбург, Германия.

– Но, папа…

– Пиши на иврите, если не можешь писать на немецком. Образование у него не очень хорошее, но он поймет.

– Да, папа. – Ной не умел писать ни на иврите, ни на немецком, но подумал, что незачем говорить об этом отцу.

– Мне стыдно за то, что я не ответил тебе раньше, но ты можешь себе представить, сколько у меня дел. Вскоре после приезда в Америку… Ты это написал, Ной?

– Да, папа, – ответил Ной, разрисовывая бумагу черточками и кружочками. – Написал.

– Вскоре после приезда в Америку… – голос Якова вновь набрал силу, зарокотал, до самых углов заполнив маленькую комнату, – я поступил на работу в крупную компанию. Трудился, не жалея сил, хотя я знаю, ты этому не поверишь, и меня постоянно повышали, переводя с одной должности на другую. Через восемнадцать месяцев я стал самым ценным работником. Меня сделали партнером, и я женился на дочери владельца компании, мистера ван Крамера, который ведет свой род чуть ли не от первых колонистов Америки. Тебя, я знаю, порадует известие о том, что у нас пятеро сыновей и две дочери, которыми их родители могут только гордиться. Я уже на пенсии, и мы с женой живем в богатом пригороде Лос-Анджелеса, большого города на берегу Тихого океана, где всегда солнечно и тепло. Дом у нас из четырнадцати комнат, утром я встаю не раньше десяти часов, а во второй половине дня еду в клуб и играю там в гольф. Я знаю, тебе будет интересно…

Ной почувствовал, как у него перехватило горло. Он был убежден, что расхохочется, если только откроет рот, а его отец… его отец умрет от этого безумного смеха.

– Ной, ты это записал? – сварливо спросил Яков.

– Да, папа. – Каким-то чудом Ной сумел ответить и не расхохотаться.

– Да, конечно, ты старший сын, а потому постоянно давал мне советы. Но теперь, пожалуй, нет разницы, кто из нас старший, а кто нет. Я много путешествовал, и мои советы могли бы пойти тебе на пользу. Очень важно помнить о том, как должен вести себя еврей. В мире много людей, которых распирает зависть. Они видят еврея и говорят: «Вы только посмотрите, как он ест», или «Бриллианты его жены – на самом деле стразы», или «Сколько же от него шума в театре», или «Весы у него неправильные. В его магазине вас обязательно обвесят». Времена наступают трудные, и каждый еврей должен постоянно помнить, что от его поведения зависит жизнь всех евреев. Поэтому за столом надо есть не спеша, пользуясь ножом и вилкой. Жена не должна носить бриллианты, особенно фальшивые. Весы в магазине, где хозяин – еврей, должны быть самыми точными в городе. Жить следует с достоинством, ни перед кем не пресмыкаться… Нет! – воскликнул Яков. – Это вычеркни. Брат только обидится.

Он глубоко вздохнул и надолго замолчал. Лежал не шевелясь, и Ной озабоченно всмотрелся в отца: не умер ли тот.

– Дорогой брат, – заговорил Яков хриплым, едва слышным шепотом, – все, что я написал тебе, – ложь. Жизнь свою я прожил в нищете, обманывал всех, кого только мог, свел жену в могилу, у меня лишь один сын, из которого едва ли выйдет толк, я банкрот, и все, что ты мне предсказывал, сбылось…

Яков замолк. В его горле забулькало. Он попытался сказать что-то еще и умер.

Ной метнулся к кровати, положил руку на грудь отца, чтобы уловить биение сердца. Морщинистая кожа, тонкие, хрупкие кости, а под ними – тишина. Сердце больше не билось.

Ной сложил руки отца на груди, закрыл яростно сверкавшие глаза – из кинофильмов он знал, что именно так принято поступать. Рот Якова остался открытым, словно он что-то не договорил. Ной не знал, что делать со ртом, и прикасаться к нему не стал. Глядя на мертвое лицо отца, Ной не мог не признать, что ощущает безмерное облегчение. Наконец-то все закончилось. Требовательный, признающий только повелительное наклонение голос замолк навсегда. Не будет больше и театральных жестов.

13
{"b":"26988","o":1}