— Oh, es joven, es joven,[45] идеи приходят и уходят, que se case,[46] сразу образумится. Поедем, юноша, в Гранаду, поедем.
— Muchas gracias a Usted.[47] Я подумаю…
Теребя в руках шапку из кошачьего меха и низко кланяясь, Козимо поспешно удалился. Встретившись с Урсулой, он мрачно сказал:
— Знаешь, Урсула, я беседовал с твоим отцом. Он завел со мной разговор о тебе. Урсула испугалась:
— Он не разрешает нам больше видеться?
— Нет, не о том… Он хочет, чтобы я поехал с вами в Гранаду, когда кончится срок вашего изгнания.
— О, это было бы чудесно!
— Да, понимаешь, я люблю тебя, но привык жить на деревьях и хочу на них остаться…
— О Косме, у нас в Гранаде тоже есть прекрасные деревья!
— Да, но, чтобы добраться до Гранады, мне придется слезть с деревьев, а уж если раз слезешь, то…
— Не волнуйся, Косме. Ведь мы пока что в изгнании и, может, пробудем здесь всю жизнь.
Брат сразу успокоился и больше об этом не вспоминал.
Но Урсула ошиблась. Вскоре дону Фредерико прибыло письмо с королевскими печатями. Милостью его католического величества изгнанникам было даровано прощение. Опальные дворяне получили право вернуться на родину в свои дома и владения. И сразу же они ожили и зашумели на своих платанах:
— Мы возвращаемся! Мы возвращаемся! В Мадрид! В Кадис! В Севилью!
Слух о королевском указе распространился и по городу. Сбежались оливабасцы с приставными лестницами. Одни из недавних изгнанников спустились на землю, приветствуемые местными жителями, другие принялись укладываться.
— Но этим дело не кончится! — воскликнул Эль Кон-де. — Нас еще услышат кортесы! И сам король!
Но так как никто из его друзей по колонии не обращал внимания на его слова, а дамы ужасались, что их платья вышли уже из моды и надо обновлять гардероб, старик обратился с речью к оливабасцам:
— Мы вернемся в Испанию, и тогда увидите, мы рассчитаемся с врагами. Я и этот юноша восстановим справедливость!
Он показал на Козимо. Брат смущенно покачал головой.
Дона Фредерико торжественно снесли на руках на землю.
– ЎBaja, joven bizzaro![48] — крикнул он Козимо. — Спускайся, доблестный юноша! Едем с нами в Гранаду!
Козимо, прижавшись к ветке, робко отнекивался.
— Como no?[49] — вмешался дон Фредерико. — Ты мне будешь вместо родного сына!
— Изгнание кончилось! — сказал Эль Конде. — Наконец-то мы сможем испытать на деле то, что так долго обдумывали! Что тебе жить на деревьях, барон? Нет больше причин!
Козимо развел руками:
— Я поселился на деревьях до вас, останусь на них и после вас!
— Хочешь отступиться? — крикнул Эль Конде.
— Нет, выстоять! — ответил Козимо.
Урсула, которая спустилась одной из первых и сейчас вместе с сестрами помогала укладывать в карету багаж, бросилась к дереву.
— Тогда я останусь с тобой. Я остаюсь с тобой! — И стала взбираться по лестнице.
Четыре человека схватили ее, оторвали от дерева и поспешно убрали лестницу.
— Adios, Урсула, будь счастлива! — крикнул Козимо, когда ее силой втолкнули в готовую к отъезду карету. И тут раздался торжествующий лай. Это Оттимо-Массимо, который явно не одобрял пребывание своего хозяина в Оливабассе и особенно недоволен был тем, что ему самому приходилось постоянно ссориться с котами испанцев, приветствовал вновь обретенное счастье. Дурачась, он принялся охотиться на забытых грандами котов, которые ощетинились и злобно зашипели на своего врага.
Кто верхом, кто в повозке, кто в карете, бывшие изгнанники отбыли домой. Дорога опустела. На деревьях Оливабассы остался лишь мой брат. Кое-где на ветвях еще сиротливо висели перья, слегка колыхавшееся на ветру кружево или лента, перчатка, зонтик, веер, сапог со шпорой.
XIX
В то лето, когда барон вновь появился в Омброзе, особенно громко квакали лягушки, свистели зяблики и ярко светила на небе полная луна. Казалось, и братом овладело какое-то птичье беспокойство: он прыгал с ветки на ветку, непоседливый, хмурый и какой-то растерянный. Вскоре распространился слух, что некая Кеккина с того края долины стала его любовницей. Эта девушка и в самом деле жила вместе с глухой теткой на отшибе, и ветка оливкового дерева клонилась к самому ее окошку. Бездельники на площади спорили, в самом ли деле Козимо и Кеккина — любовники.
— Я сам их видел, она на подоконнике, он на ветке. Он размахивал руками, как летучая мышь крыльями, а она смеялась!
— А потом он — прыг в окно!
— Да что ты! Ведь он поклялся в жизни не спускаться с деревьев.
— Э, раз он себе сам правило установил, то сам же может сделать исключение.
— Ну нет, сегодня одно исключение, завтра другое…
— Да все не так было: это она прыгнула из окна на ветку.
— Как же они устраиваются, уж больно на дереве неудобно.
— А я вам говорю, что он до нее пальцем не дотронулся. Он ли за ней увивается, или она его завлекает, а только барон с дерева ни разу не спускался.
Да, нет, он, она, подоконник, прыжок, ветка — спорам не было конца. Женихи и мужья приходили в ярость, если их невесты или жены бросали взгляды в сторону дерева. Женщины же, едва встречались, начинали шептаться: «Шу-шу-шу!» И о ком же был разговор? Конечно, о нем.
Кеккина или не Кеккина, но любовные интрижки у брата были, и он заводил их, не слезая с деревьев. Однажды я сам видел, как он скакал по ветвям с матрацем на плече с такой же непринужденностью, с какой носил ружье, канаты, топоры, мешки, фляги, патронташи.
Некая Доротея, женщина легкого поведения, призналась мне однажды, что сама добилась любовного свидания с моим братом — не ради денег, а просто из любопытства.
— Ну и как?
— Мне понравилось.
Другая любвеобильная дама, некая Зобеида, рассказала мне, что ей приснился «ползучий мужчина» (так она его назвала), но ее сон был столь достоверным и подробным, что все, видимо, происходило наяву.
Затрудняюсь объяснить причину, но только Козимо очень нравился женщинам. Он с того времени, как побывал в колонии испанских изгнанников, начал больше заботиться о своей внешности и перестал бродить по деревьям в одеянии из шкур, словно медведь. Теперь он носил узкий фрак, цилиндр на английский манер, чулки; стал бриться и щеголял в завитом парике. По его костюму всегда можно было безошибочно угадать, отправляется ли он на охоту или на любовное свидание.
Некая благородная дама зрелых лет из Омброзы (имени ее я называть не буду, ибо живы ее дети и внуки и они могут оскорбиться, хотя в свое время все знали об этой истории) всегда разъезжала в карете одна и каждый раз приказывала кучеру везти ее по лесной дороге. Проехав немного, она говорила кучеру:
— Джовита, в лесу уйма грибов. Берите корзину и отправляйтесь за грибами, когда наберете полную, возвращайтесь.
И протягивала ему плетеный короб.
Бедняга Джовита, страдавший ревматизмом, с кряхтеньем слезал с облучка, водружал на плечи короб, углублялся в лес, раздвигая влажные от росы папоротники, и, склонившись, искал в опавших листьях под буками белые и дождевики. Тем временем благородная дама выпархивала из кареты и пропадала в густой листве деревьев, подступавших к самой дороге, точно незримая рука возносила ее на небо. Что было потом, мне неведомо, но случайные прохожие не раз видели в лесу пустую неподвижную карету. Потом дама вновь появлялась в карете, столь же внезапно, как исчезала, и устремляла томный взор в пустоту. Возвращался весь в грязи Джовита, держа в руке корзину с каким-нибудь жалким десятком грибов, и карета трогалась в путь.
Подобных историй рассказывалось немало, особенно в доме хорошо известных генуэзских дам, собиравших у себя мужчин из состоятельных семей (я тоже там бывал до женитьбы); этим пяти прелестницам, видно, захотелось самим нанести визит моему брату. Еще и посейчас сохранился дуб, который все называют дубом пяти синичек, и мы, старики, знаем, что это означает. Рассказал об этом Дже, торговец изюмом, а уж ему-то можно верить. Был приятный солнечный день, и Дже отправился в лес на охоту; подошел к дубу — и что же он видит? На ветвях сидят все пять милых дам и, раскрыв светлые зонтики, чтобы кожа не обгорела, совершенно голые греются на солнышке, а Козимо, устроившись посредине, читает им латинские стихи, не то Овидия, не то Лукреция.