Помимо этих работ, Брюллов в те же годы делает и ряд иллюстраций. Некоторые из них, к примеру иллюстрации к романам Дюма, интересный лист к «Арапу Петра Великого» Пушкина, заведомо не были рассчитаны на то, чтобы играть в издании свою прямую роль. Но и те иллюстрации, которые делались специально для того, чтобы быть помещенными в книге, Брюллов тоже решает скорее как станковые картины по поводу того или иного литературного сюжета. Брался ли он за монументальные росписи или за иллюстрации, он всюду неизменно выступает прежде всего как прирожденный станковист. Станковыми этюдами были его греческие пейзажи, изданные в книге В. Давыдова «Путевые записки». Такой же характер носили и рисунки, помещенные в качестве иллюстраций к книге Базили «Босфор и новые очерки Константинополя».
Среди рисунков Брюллова, сделанных в те годы, есть несколько беглых набросков, изображающих Петра I — то чертящего у стола, то с глобусом. В статье Белинского об «Истории Петра Великого» есть такие строки: «А между тем, говорят, приготовлялась к печати „История Петра Великого“ с картинками Брюллова, т. е. Карла Брюллова, нашего гениального художника и, может быть, первого живописца в Европе нашего времени…» В этой статье речь идет о книге Н. Ламбина «История Петра Великого», иллюстрированной крайне посредственными гравюрами, сделанными в Лондоне. Слова Белинского интересны не только тем, что они показывают, как высоко ставил искусство Брюллова замечательный критик. По-видимому, Брюллов действительно собирался взяться за эту работу, так как, отказавшись от участия в демидовском конкурсе, он не высказывал и впоследствии намерения писать картину, посвященную Петру. По всей вероятности, эти рисунки были наметками иллюстраций, закончить которые художнику не довелось.
В 1845 году Брюллов, отложив на время все прочие замыслы, начинает работать над росписями уже непосредственно на стенах собора. Прежде всего он подмалевал в барабане фигуры трех апостолов. Но через несколько дней из-под краски начала выступать известь, Брюллов оставил подмалевок и начал роспись в куполе. Условия работы были невероятно тяжелы: мало того, что холодно и сыро, так еще стеклянные рамы, отделявшие его от нижней части собора, где тесали гранит и мрамор, пропускали тончайшую пыль, и этой каменно-мраморной пылью он вынужден был дышать. В октябре 1847 года Брюллов слег. Слег на долгих семь месяцев. Первое время он, не представляя всей серьезности болезни, надеялся вот-вот встать и не допускал мысли, что не сможет закончить росписи собора. Только в июне будущего года, поняв, что истощенных сил на эту работу не хватит, он Скрепя сердце составляет прошение в Комиссию по построению Исаакиевского собора: «Работать в куполе, где свет получался сквозь леса, снизу, было темно. Сквозной ветер был главной причиной расстройства здоровья моего при работе в куполе, ибо для истребления сырости признано нужным открывать окна для проветривания и осушки, между тем жар снизу подымался вверх, наполнял купол и возвышал температуру до того, что не было возможности работать, оставаясь тепло одетым. Простуда, ревматизм, переходивший с места в место и павший на сердце, произвели воспаление, и следствием этого была моя опасная болезнь, продолжительная и ужасная, уничтожившая мое здоровье, восстановление которого и при благоприятных обстоятельствах врачи мне скоро не обещают».
Завершение росписей по эскизам Брюллова было передано Басину. Брюллов очень тяжело переживал свой вынужденный отказ от работы в соборе. Еще один грандиозный его замысел остался неосуществленным. Подходя к окну, глядя на высящийся на том берегу Невы купол собора, он с горечью, с отчаянием повторял: «И это принимаю как испытание: вижу его, а другой пишет…»
Семь месяцев — это двести с лишком бесконечно долгих дней. Новый, 1848 год, несший бурные события России и всей Европе, Брюллов встретил в постели. Дни, проведенные в борьбе с недугом, стали для него временем осмысления прошлого, временем подведения предварительных итогов, временем суровой переоценки ценностей.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Врачи на время запретили всякие визиты, и многие часы, дни Брюллов был предоставлен самому себе. Такого безотрадного, тягостного состояния духа, как в те пасмурные месяцы, он еще никогда в жизни не знал. Сколько разочарований, сколько неудач, сколько безвозвратно утраченных иллюзий! Он подолгу лежал недвижно, уйдя в себя, снова и снова мысленно переживая минувшие годы, ища, где же он оступился, сделал неверный шаг, приведший его на путь неудач и разочарований. И не находил. Безответно вопрошал судьбу, что она уготовила ему в грядущем, вопрошал свою душу, хватит ли у него сил перенести новые испытания, сумеет ли он найти в себе опору, скалу, на которой в случае нужды можно построить крепость и укрыться в ней от новых невзгод. Нет, он не мог бы сказать о себе, как говорил сосланный в Акатуй Лунин: «Я не жалею ни об одной из моих потерь». Напротив, каждая новая утрата, новая неудача вызывала из забвения все прежние. Минутами ему казалось, что вся жизнь только и состояла из цепи обид, разочарований и бед. Не было в нем и такой силы духа, как у Гоголя, которая позволила бы ему подняться выше неудач и неурядиц. «Я рад всему, всему, что ни случается со мною в жизни и, как погляжу я только, к каким чудным пользам и благу вело меня то, что называют в свете неудачами, то растроганная душа моя не находит слов благодарить Невидимую Руку, ведущую меня», — писал Гоголь в письме к Аксакову. А в послании Жуковскому восклицал: «О, какой непостижимо-изумительный смысл имели все случаи и обстоятельства моей жизни! Как спасительны для меня были все неприятности и огорчения! Они имели в себе что-то эластическое; касаясь их, мне казалось, я отпрыгивал выше, по крайней мере чувствовал в душе своей отпор». Наверное, Брюллову было бы легче и отраднее, если бы он мог постичь сердцем высказанную когда-то Софоклом мысль: «Несмотря на все, что я перенес, становясь старше и мудрее, я прихожу к мысли, что все в жизни — благо». Брюллов жаждет отыскать выход из вязкой тьмы собственной подавленности. Примеряет к себе то один, то другой путь. Он бросается за советом к книгам. Ворошит один за другим тома большой своей библиотеки. Перечитывает жизнеописание Наполеона, наталкивается на такие его слова: «Это всегда была моя главнейшая мысль — человек должен проявить больше всего истинной смелости в тех случаях, когда на него обрушивается клевета, и в условиях, когда на него обрушиваются несчастья. Это помогает ему избавиться от них». Эти слова находят в нем живой отклик, ему кажется, что Наполеон говорит отчасти и о нем. Но только где же взять эту смелость… Он листает стихи Лермонтова, и снова тут и там находит удивительное созвучие своим настроениям:
Я к одиночеству привык,
Я б не умел ужиться с другом;
Я б с ним препровожденный миг
Почел потерянным досугом…
Он перелистывает сочинение Радищева, о котором столько в детстве слышал от отца, и вновь ему кажутся волнующе близкими многие строки: «О природа, объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, ты дала ему в отраду сон. Уснул, и все скончалось. Несносно пробуждение несчастному…» Он ищет в книгах совета, может, даже рецепта, но встречает лишь созвучия, но и это отрадно, ибо притупляет, сглаживает пронзительную остроту чувства одиночества…
Так он мечется в поисках выхода, пока не ступает однажды вновь на ту единственную дорогу, которая всегда бывала для него спасительной. Если б могло случиться так, что Владимир Соллогуб показал Брюллову недавно полученное от Гоголя письмо, — впрочем, кто знает, быть может, так оно и было, — то он нашел бы словно к нему обращенный совет, единственный, который он мог принять целиком: «Вам нужно только не останавливаться и писать… Вы тут более и более будете находить утешения в жизни настоящей. Все вас обманет, и жизнь, и свет, и все привлекательности, привлекающие других людей, но на этом поприще вас ничто не обманет…» Когда-то, в недолгий период спада после «Помпеи», Брюллов инстинктивно кинулся вновь в работу, теперь он сознательно утверждается в мысли: его опора, его внутренняя крепость, вечная и неизменная — это его работа. В первое же мгновение, как только позволят ему силы, он вновь возьмется за кисть…