— Ужас какой! — долетело до него восклицание жены. («фу! Какая, однако, неприличная несдержанность Ольги!»)
— Это не ужас, Оленька. Ужас был впереди, когда ко мне пришли с ночным обыском. Слушайте: «Я лежала одетая. Рядом в тумбочке самое дорогое — мои драгоценности и портрет сына. Услышав стук, я бросилась к печурке и все уничтожила и только после этого отворила им дверь. Вошли четверо, вооруженные: «Где хозяйка?» — «В Новгородскую губернию за провизией уехала», — соврала я. «Знаем, скрылась паразитка. Буржуазия работать не кочет, народ мутит». Они приняли меня, без сомнения, за служанку. Обыск шел до утра. Перевернули весь дом — и, потребовав, чтоб я сообщила в домком, как только хозяйка появится, ушли. Вскоре меня «уплотнили». Поселили безногого красноармейца, счетчицу из банка, семью многодетного еврея. Я перебралась в самую маленькую комнату — она при кухне и черном входе. В случае необходимости есть возможность и выйти незаметно... С марта двадцатого года начались новые осложнения. Мой сын стал главнокомандующим Русской армией. На всех стенах, афишных будках и заборах появились воззвания, плакаты и карикатуры. Каждую ночь я меняла место ночлега. Разве не счастье, что я уцелела?!»
Врангель, не выдержав, поспешно уходил, объясняя уход головной болью.
...Еще один день пролетел незаметно. Работа продвигалась медленно. И все крепла мысль, что он один с ней не справится. Следовало вызвать Шатилова и открыться во всем Павлуше. Но каков он теперь? С кем? И захочет ли вновь становиться под знамена, которые оставил, несмотря на все просьбы и увещевания?
Вечером мать, как всегда, продолжала свои чтения.
У Врангеля вновь разламывалась голова. Его знобило, ломило ноги и суставы рук. Он пил чай с ромом, но никак не мог согреться. Хорошо бы уйти и лечь на тахту, укрыться потеплей пледом и буркой. Но разве можно сделать это — опять обидеть мать, оскорбить своим невниманием? Она не простит. Надо терпеть.
Продуло, вероятно, когда раскрыл окна, проветривая от табачного дыма кабинет. Ведь прогулка была сегодня совсем короткой: дождевая пыль, пронизывающий холодный ветер — он дошел лишь до шоссе Ватерлоо и повернул назад. Плохо, очень плохо!..
— «...В конце октября двадцатого года меня разыскала девушка-финка, передала записку: «Доверьтесь подателю записки вполне. Все устроено», — продолжала читать баронесса. — Финка сказала: «Ехать надо завтра, без багажа. Оденьтесь теплее — путь долгий, по морю четыре часа». Я согласилась и даже оставила в канцелярии записку, что по случаю сильного переутомления прошу двухмесячный отпуск. Свидание наше состоялось на Тучковой набережной. С финкой мы пришли на Балтийский вокзал — день был субботний, народу много. Наконец, подали теплушки, поезд двинулся. На станции Мартышкино вышли. Смеркалось. Долго брели к морю. В маленькой хатке остановились. Хозяин русский, его жена — финка. Полагаю, гнездо контрабандистов, где пришлось провести почти сутки из-за патрулей, искавших кого-то. Ночью за мной пришел пьяный хозяин. С ним — еще двое. Пошли к морю. Ночь была морозная и беззвездная. Столкнули лодку. Меня, как куль, перенесли на руках. Пассажиров собралось человек пять. Поставили парус, вышли в море. Ветер оказался непопутным (нам следовало обогнуть Кронштадт, где рефлекторами освещали море), поднимал волну и мокрые брызги. Трос вычерпывали воду. Я промокла и замерзла. Усилившийся ветер сорвал парус, мачта обломилась. Пошил густой снег.
Был уже четвертый час ночи, когда все финны дружно взялись за весла. Через полчаса примерно лодка пристала к берегу. Меня вытащили. Казалось, вот-вот я лишусь чувств. Принесли в какой-то дом. Жарко топился камин. Стол накрыли скатертью... («Вот опять! — подумал Врангель. — Опять пойдут обывательские, гастрономические подробности»). Чего там только не было! Чудо! Яйца и сыр, масло, белый хлеб, кофе с молоком и сахаром. Я пришла в себя и улеглась. В доме появился новый человек, который присел рядом и сказал мне тихо: «Я знаю, кто вы, знаю о вашем сыне. Скоро мы поедем...»
Финн дал телегу. Двадцать верст — и мы в Териоках, на карантинной станции, где меня подвергли обычным расспросам, покормили и устроили на отдых в приличной и теплой комнате... («Опять! опять! — Врангель с усилием заставлял себя сохранять спокойствие.) ...На следующей неделе многие газеты заговорили «об отважной путешественнице, матери Врангеля». Представитель американской миссии посетил меня и распорядился снабдить всем необходимым... Я очень переживала за сына и крымскую катастрофу...»
«Нет! Это нестерпимо, наконец!» — Врангель, перестав сдерживаться, встал, подошел, склонился к руке матери, целуя ее, как бы оценив все услышанное и отдавая дань ее мужеству.
Мария Дмитриевна поцеловала сына в лоб, и он тотчас ушел в кабинет. Тех слов, которых она ждала, ободряющих слов благодарного сына, Мария Дмитриевна так и не услышала.
3
Неприятности преследовали барона одна за другой. Началось все с того, что черт дернул его, уставшего от Плана, устроить перерыв и вновь заняться разбором кое-каких документов и просмотром дневниковых записей, сделанных в Сербии. Он нашел отчет об одном из тайных и ярких совещаний, где шел разговор о новой интервенции против Советов. Но прежде попался на глаза Врангелю документ, содержащий частное дополнение к плану десантирования на Дон и Кубань. В углу пожелтевшего листа крупно и четко было начертано красным карандашом: «Одобряю! Кутепов», — и точно сам Александр Павлович, плотный, коренастый, налитый чугунок, заткнутый в ремни, как набитый кофр, блестя хитрыми, маленькими глазами, вышел из угла кабинета и, печатая шаг, приблизился к письменному столу и принял под козырек.
Врангель принялся листать запись того совещания, а потом, внезапно вспотев, стал погружаться в один документ, в другой, в третий. Снова обращался к дневнику и опять листал документы: приказы, сводки, справки, рапорты. Он не спал всю ночь, даже не прилег. А к рассвету выкристаллизовался и сформировался простой и трагический для него вывод: он «изобретал велосипед»! План, которому в последнее время отдано столько времени и сил, вчерне существовавший, был уже записан и продуман. Это казалось коварным ударом судьбы, от которого никогда не поднимаются, не встают на ноги, теряют самоуважение, веру в себя. Счастье, что Бог задержал обнародование его Плана, какое счастье! Он стал бы всеобщим посмешищем, мир счел бы его просто сумасшедшим, безумцем, место которому в психиатрической клинике. В подобном положении стреляются! Никто его не поймет. Даже мать, жена, дети. Оставить им письмо? Объяснить? Но что и какими словами? Где он найдет их, простые и возвышенные слова, которые сопровождали его всю жизнь, содержались в каждом приказе войскам, в каждой его речи и перед коронованными особами, и перед простыми казаками, готовыми поднять бунт...
Едва рассвело, не дожидаясь, пока поднимется служанка, Врангель выбежал на улицу. И походил — без мыслей и чувств, как сомнамбула, — по всем южным окраинам Брюсселя. Возникло видение — явственное, будто происходящее на самом деле. Он идет, склонившись вперед, навстречу ветру; ветер, как чья-то огромная длань, упирается ему в грудь, затрудняет дыхание, отодвигает в сторону. Часто кажется, рука эта одушевлена. Она, как гоголевский Нос, живет своей особой жизнью, она мыслит, больше того — выполняет чью-то злую волю. Смять его, смести, сравнять с самым ничтожным из беженцев — вот ее задача. Иногда рука, казалось, принимала ненавистные обличья: то коварнейшего Милюкова (врага русской армии номер один!); то старого сподвижничка Кутепова (он его всегда фельдфебелем считал, а тот уже в Наполеоны рвется, не остановить); то мудрого попа Антония, поднявшего смуту в русской церкви и немало преуспевшего в его изгнании из Югославии; то черносотенного идиота Мар-кова-2-го, который в каждом готов видеть либо еврея, либо калмыка, немца или другого иноверца. Он и Врангеля ненавидит, хотя и глядит с подобострастием... После «видения руки» Врангель пошел столь быстро, что со стороны казалось, он бежит от чего-то в испуге. Врангель не мог вспомнить, когда это началось, с чего и где именно. И еще в эти моменты мучила его неотвязная мысль о том, что он все же поторопился добровольно оставить пост главнокомандующего, снять мундир, облачиться в сюртук и переехать с одних задворков Европы на другие, в Брюссель...