— Вы всегда так откровенны? — спросила она.
— Почему бы и нет, если это мне на пользу?
— Но вы мне все так сразу выложили, а ведь могло бы статься, что мне это не понравилось бы.
— Могло бы. Но я люблю говорить коротко и ясно, чтобы все было понятно. Я такой, какой есть. И потом: где ты видела такого крестьянина, чтоб ему перед свадьбой не было дела до приданого?
Она отвела взгляд и откашлялась.
— Отец говорит, нельзя мне соглашаться. Мы как-никак Обертины, а вы — никто.
— Может, оно и так, но что тебе проку от фамилии Обертин, если ты не родишь наследников?
Он слез с коляски и прошел немного вперед. Над полем долго кружил сарыч[6], вдруг он с огромной высоты ринулся вниз, замер и взмыл вновь.
— С отцом понятно, а сама-то ты что об этом думаешь? — спросил Якоб.
— Я смотрю на это иначе. Для меня это не так важно. Но я вас не знаю.
— Это можно быстро исправить.
— Если хотите, чтобы я вышла за вас замуж, вам придется набраться терпения. И получить профессию. Если вы не обучитесь какому-нибудь приличному ремеслу, ничего не выйдет.
— В школу меня отправляешь, сестричка? Так у меня денег нету.
— У меня есть. Читать-то вы все-таки умеете.
— Читать и писать. Ходил в приходскую школу. Отец так хотел.
В тот первый день, когда она привезла его обратно, он вышел и уже собрался удалиться, как вдруг она сказала: «И еще, Якоб Бесфамильный, мы будем с вами на „вы“. Мы всегда будем на „вы“». Это правило мать соблюдала всю жизнь. Как будто ей нужна была безопасная дистанция, словно чтобы показать, что она не совсем покорилась.
Каждый день в одно и то же время коляска останавливалась перед домом Непера, и в деревне стали поговаривать, что у Американки появился ухажер. Одного с ней поля ягода — авантюрист и бесстыдник. Непер с упоением рассказывал всем подряд, как Якоб у него очутился и как, вероятно, собирался украсть его лошадей, если бы он вовремя его не застукал. Вместо того чтобы пристрелить бродягу, он его накормил, ведь Якоб угрожал ему. Потому что Непер был голый и беззащитный. А о жизни Эльзы в Америке чего только не болтали. Они, мол, два сапога пара, она и этот босяк.
Пожалуй, они и правда были хорошей парой, ведь оба они не сдались. Не смирились со своей судьбой. Оба пустились в дорогу, проделали каждый свой путь — один короче, другая длиннее, — чтобы изменить свою жизнь к лучшему. То, что смущало других, а именно — слишком явные намерения Якоба, — для Эльзы не имело значения.
Она знала, сколько смекалки, сколько решимости нужно, чтобы использовать свой шанс выбраться из нищеты. Она и сама в Америке поступала так же. В глубине души ее даже восхищали напор Якоба и уверенность в успехе, его натура, не допускавшая мысли о поражении. Она и сама хотела быть такой. О том, что мой отец был хитрее, что он только на первых порах терпел зависимость от нее, словно замирая, чтобы потом посильнее ударить, — об этом она не догадывалась. И уж тем более она не могла знать, что отныне ее жизнью будет управлять мужчина настолько упрямый, настолько необузданный, что соперничать с ним ей окажется не под силу.
Три недели кряду они ездили на одно и то же место, Якоб все больше терялся, оттого что ему просто нечего было больше рассказывать. И становился все нетерпеливее. Терпение никогда не было его коньком. Она брала с собой фотографии из Нью-Йорка и показывала ему. Он, не видавший толком даже Темешвара, поражался суетному мегаполису.
Эльза прекрасно выглядит — так ей сказал на Пятой авеню некий мистер Маккейн, фотограф, и пообещал «звездные снимки». Он сопровождал ее повсюду и сдержал слово. Эльза за стеклом кафе на Бродвее, Эльза на берегу Гудзона, Эльза выходит из «форда», безупречный макияж, на ногах тончайшие чулки в сеточку, а на плечи накинуто дорогое манто. Ей вообще нравилось на Бродвее, рассказывала Эльза. Немецкая семья, у которой она работала, несколько раз брала ее в театр. Сначала она просто стеснялась отказаться, но потом проводила там каждый свободный вечер.
На фотографиях Якоб обратил внимание на маленький носик Эльзы, пухлые губы, накрашенные глаза. Она была похожа на девушку, избалованную жизнью, а не на такую, что живет в подвале и радуется каждому куску черствого хлеба или сморщенной картошке.
— Чем ты занималась в Америке на самом деле? — спросил он.
— Мы остаемся на «вы», Якоб, не забывайте об этом. Я была гувернанткой и горничной.
— По вам тут не скажешь. Выглядите так, будто это у вас была горничная.
Мы так никогда и не узнали, чем мать занималась в Америке на самом деле и кто такой был этот мистер Маккейн. Об этом она хранила молчание. Здесь она так и не сдалась, даже тогда, когда уже отступила перед отцом по всему фронту.
К концу третьей недели Якоб не выдержал и набросился на нее. Он достаточно ждал, никогда прежде ему не приходилось сдерживаться с женщиной так долго. Три недели подряд, день за днем, одна и та же дорога, ее запах, манящие черные локоны и очертания бедер под юбкой, всегда рядом, достаточно протянуть руку. Для такого, как он, это было уже чересчур. Можно сказать, тогда он впервые вступил в права владения, хотя по закону надо было еще долго ждать. Ей не мешало бы спросить, а он ответил бы, что терпение — не его конек. И тогда она знала бы, что нужно поостеречься.
К его удивлению, Эльза с первого же раза подчинилась его воле. Она была неплохо с этим знакома — с мужским вожделением, с неутоленной жаждой, которая способна вырваться с бешеной силой. Должно быть, набралась опыта в Америке, тут и гадать нечего, думал Якоб.
Она лежала спокойно, потом встала и первым делом причесалась. С невозмутимостью женщины, привычной к таким вещам. Наверное, для отца это навсегда стало доказательством того, что в Америке жизнь матери приняла скверный оборот. Высадив его у дома Непера, она уехала отнюдь не заплаканной и напуганной. Напротив, она сияла, будто одержала победу. На следующий день коляска приехала снова.
Однако произошло нечто странное. За все это время Якоб ни разу не спросил, как продвигается восстановление хозяйства и что с урожаем в поле, который нужно было срочно убрать. Но вступление в права на Эльзу пробудило в нем жажду деятельности и необычайный интерес. Он получил женщину, которую хотел. Благодаря своему семени он установил с ней связь, для него более крепкую, чем вся эта болтовня. Так он скрепил их союз.
Якоб отослал Эльзу обратно домой, а сам отправился пешком в цыганский табор. Цыгане жили за пределами Трибсветтера, на высушенном тернистом холме, который деревенские жители обходили стороной, — одни обитали там с давних пор, другие приходили и уходили, как только их охватывала жажда странствий.
На холме стояло несколько фургонов, самый роскошный — перед самым большим домом. Якоб знал, что такие цыганские фургоны делали только в Англии и только под заказ, а следовательно, дом этот принадлежал бульбаше, главе табора. Стояли там также и шатры, и множество дощатых бараков, кривых и дырявых, как зубы во рту у старика. После недавнего урагана их наверняка пришлось сколачивать заново.
Цыгане были в основном лудильщиками, но могли вдруг стать и ловкими корзинщиками, метельщиками, стекольщиками, кузнецами и столярами, если того требовали обстоятельства. Как-то раз один цыган, такой же разнорабочий, сказал Якобу: «Швабы всегда хотят только одного — иметь как можно больше земли. А нам земля не нужна, и потому мы никудышные земледельцы, но зато мы знаем тысячи других ремесел. Поэтому в первый день недели мы можем делать гребни и щетки, во второй — чинить зонты и вешалки, в третий — лудить котелки, в четвертый — воровать и попрошайничать, в пятый — водить медведя-плясуна, в шестой — торговать на рынке, танцевать и играть, и только в седьмой день мы должны делать то же, что и все остальные, — молиться».
Им запрещалось пересекать границу деревни, если только они не пасли скот и не предлагали свои услуги на Главной улице или на ярмарке. Каждое утро в пять часов в Трибсветтере раздавался звук рожка цыгана-свинопаса.