Скудная пища лишь слегка притупила мой голод. Утерев рот рукавом, я собрался встать и проскользнуть между столиками, но собеседник схватил меня за руку. Хватка у него была профессиональная и крепкая, не то что у кабатчика. Он заставил меня снова сесть.
— Пожрал за мой счет и собрался так просто смыться? Что у тебя за срочные дела такие?
— Нужно посмотреть кое-что на окраине.
— На окраине? Посмотреть? Я думал, ты спать хочешь, после смены-то.
Я подошел к стойке и спросил хозяина, нет ли у него какой-нибудь бритвы.
— Тебе здесь что, галантерейный магазин? — спросил он.
Повернувшись ко мне спиной, он стал вытирать посуду засаленной дырявой тряпкой.
— Виорель, конечно, у тебя тут не галантерея, хотя на ней ты наверняка заработал бы больше, чем на этой забегаловке. Но почему ты не скажешь гостю, что живешь рядом и с удовольствием принесешь то, что ему нужно? — опять вмешался незнакомец.
Кабатчик вытер руки, достал связку ключей и спросил:
— Ты платишь?
— Разве я еще не заплатил? — последовал ответ из угла.
Мы остались одни, незнакомец опять отодвинулся в тень и исчез из виду. Тусклый свет со внутреннего двора освещал пивную во всем ее убожестве. Я очутился в месте, которое, похоже, обходили стороной не только сменные рабочие и страдающие бессонницей, но, может, даже и пропойцы.
— Как называется это место? — спросил я.
— Очень просто: пивная. У нее нет названия, — ответил незнакомец.
— Похоже, она не очень-то популярна.
— Мне уже кажется, что я тут единственный клиент. С неделю назад меня принес сюда Тику, теперь придется платить, чтобы меня носили.
— Не понял, как это?
— Иди сюда, сейчас покажу.
Когда я подошел, он резко отодвинул стол, так что его стакан упал на пол и разбился. И тут я увидел, что у него нет ног. Он засучил одну штанину и почесал рубец. Только теперь я узнал в нем того самого попрошайку, который когда-то угрожал нам с Катицей проклятием. Раньше он столовался в самых дорогих ресторанах города, а теперь оказался в этой дыре.
— Меня зовут Мушка, потому что я почти ничего не вешу. Прямо как муха. Тот, кто носит меня, совсем не чувствует тяжести. А тебя как звать?
Я опять замялся.
— Раду.
— Странное имя для того, кто говорит с таким сильным швабским акцентом.
Он прекрасно видел, как я занервничал, но ему это вроде бы нисколько не мешало.
— Послушай-ка, Раду-шваб! Когда хозяин вернется, я отошлю его опять. Пусть принесет тебе еще и чистую рубашку. Тогда ты приведешь себя в порядок, и мы вместе отправимся на окраину города. Я просто хочу, чтобы ты меня немного подвез, а то я отсюда никогда не выберусь. Увидишь, я совсем легкий. Согласись, это не такая уж большая услуга за то, что я плачу за тебя.
В тесной подсобке я помылся холодной водой из шланга и побрился. Увидев свое отражение в треснувшем зеркале, я не узнал себя. Прежние мягкие и гладкие черты лица исчезли, взгляд стал решительным, даже надменным. Я надел свежую рубашку и вернулся к безногому.
— Я отнесу тебя, но только один раз.
Калека молча придвинулся поближе и ловко забрался мне на спину. Я сложил руки у него под задом, а Мушка обхватил меня за шею, и я встал. Он действительно почти ничего не весил. Я отправился в сторону Йозефштадта, пересек рынок, где продавались подгнившие или засохшие овощи и фрукты. Лавка вдовы Остеррайхер, возле которой я когда-то встретил Катицу, была все еще заколочена, а над витриной красовалась надпись: «Чертовски хорошая кондитерская».
В бывшей парикмахерской на углу теперь торговал старьевщик, а на месте ателье мадам Либман я увидел старого сутулого столяра. Кинотеатр Мози был закрыт, но на стене еще оставались обрывки афиш последнего сеанса — весна 1949-го. Мастерская «Бергер», где раньше делали красивейшие вывески, была на месте, но стала кооперативной.
— Я хорошо помню кино Мози, — прошептал мне в ухо Мушка, до этого молчавший, пока я бродил по Йозефштадту.
То и дело я останавливался, чтобы усадить его поудобнее.
— Раньше Тику носил меня сюда, когда в городе было негусто. Мы просиживали тут до вечера, пока не собирался народ в открытых кафе.
— А куда же делся Тику? — спросил я.
Он плюнул на мостовую в миллиметре от моего уха.
— Смылся неделю назад со всем, что я нажил попрошайничеством. Поверь, это было немало. Десять лет он меня носил, а потом одна бабенка вскружила ему башку — и поминай как звали.
И он погрузился в молчание.
Немецкая школа превратилась в свалку всякой всячины, и в нее можно было свободно зайти. Воронки от тех самых бомб, что загнали нас сначала в бункер, а потом и в Трибсветтер, были все еще хорошо заметны. Их засыпали остатками разрушенных зданий. Там, где когда-то находился кабинет директора, взявшего меня под свою опеку благодаря отцовским подаркам — в год по свинье, — теперь зияла дыра в крыше. В классах еще стояли скамьи и парты, словно дожидаясь нового поколения. На одной из досок красовалось поздравление с Рождеством 1945 года.
Добравшись до нашего дома, я сперва ссадил Мушку. Я толком не знал, зачем пришел сюда, но это место притягивало меня, как магнитом. Я понятия не имел, принадлежит ли дом еще нам, может быть, отец с матерью все еще живут здесь, и отец, чего доброго, выйдет и опять сдаст меня коммунистам. А мать будет молча стоять в стороне. И дед тоже будет молча стоять в стороне. Или, может быть, — и на это я надеялся — они попросят у меня прощения.
Теряясь в подобных мыслях и чувствах, я перешел улицу, толкнул калитку и зашел в палисадник. В последний раз я обернулся к Мушке, словно этот чужак мог помочь мне. Он с любопытством наблюдал за мной и кивнул: мол, давай, иди.
Поначалу все было тихо. Я растерялся и снова пожалел о своем решении вернуться в город и отыскать этот дом. Не лучше ли было убраться отсюда и вскочить на первый же поезд? Но тут появилась большая лохматая собака, а следом за ней — мужик, в одних трусах и носках. Живот его перекатывался через резинку трусов, точно волна прибоя, надвигающаяся на берег. Он стал орать на меня и ругаться так, как умеют только румыны.
— Ты что, хотел забраться в дом? — спросил он.
— Я просто хотел поглядеть.
— Попрошайничать будешь?
— Моя фамилия Обертин. Я здесь жил когда-то.
Он схватился за лоб, убежал в дом и вернулся с ружьем наперевес.
— Ах ты, сволочь! И теперь ты еще поселиться тут собрался? Ни шагу дальше, а то пристрелю.
Мужик целился в меня, его собака лаяла, а Мушка, на которого я беспомощно оглядывался, как будто он мог чем-то помочь, ехидно улыбался.
— Ты из этих фашистов, которые зарыли у меня в огороде все это гитлеровское барахло! — орал румын. — Другие находят клады золота, а у меня одни портреты Гитлера. Собака их раскопала. Я знаю, кто вы такие и откуда родом. Вы из Трибсветтера. Когда-то вы славились на всю округу, но теперь вы просто мухи на конском дерьме. Если ты сейчас же не исчезнешь, то Обертины в тюрьме пропишутся. С таким-то багажом, что я откопал…
Я никак не мог сообразить, действительно ли моя жизнь оказалась под угрозой или все это просто спектакль, в который я должен поверить. Но этот человек держал нас в кулаке и никому не собирался отдавать свое обретенное счастье — дом, который моя мать купила на деньги, заработанные в Америке.
— И не вздумай возвращаться! — добавил он.
Раздался настойчивый свист Мушки, означавший, что мне пора вернуться к нему.
Я опустился на землю рядом с ним и почувствовал усталость. Мужик еще некоторое время стоял на веранде, опершись на ружье и не спуская с нас глаз. Собака лаяла уже лениво и монотонно — свое дело она сделала. Хозяин ткнул ее прикладом в бок, выругался напоследок и зашел в дом.
У меня отобрали последнее место в городе, что-то значившее для меня. Но вместо того чтобы негодовать или ругаться, я ощущал возрастающую тяжесть, усталость и растянулся на земле рядом с безногим. Единственное, что до сих пор поддерживало во мне надежду и не выходило у меня из головы, так это двор в Трибсветтере и вот этот дом.