И действительно, старик говорил дельно, с блеском. Сергей ведь давно не слышал его и теперь был рад, что все так хорошо получилось, что старик согласился, приехал и так славно, крепко держит разношерстную и искушенную аудиторию. Старик выглядел иначе, чем в студенческой аудитории когда-то, да и держался иначе: говорил сдержанно, медленно, все время шелестел бумажками, иногда далеко отстраняя их от глаз, как делают дальнозоркие старики, иногда замолкал, будто теряя нить, по вскоре находил ее.
Старик был хорош.
И только одно создавало чувство некоторой неловкости: он ругал почти все новейшие исследования, он оспаривал не только выводы, как предварительные, так и окончательные, но и самую концепцию исследования. Он практически ни с чем не соглашался и ничего не принимал. Весьма убедительно, как нечто само собой разумеющееся, отвергал он доводы последней Азовской экспедиции. И вдруг Сергею стало неинтересно, потому что он понял: старик т е п е р ь не примет ничего. В вестибюле он торопливо и вежливо простился со стариком и не поехал провожать.
…Когда старику исполнилось восемьдесят лет, Сергею позвонили из научного журнала и долго уговаривали написать юбилейную статью. Разговор был примерно такой:
— Ведь вы же его ученик, что же вы отказываетесь?
— Да у него учеников сотни. Кто-нибудь другой лучше меня сделает.
И тут у редактора сорвалось:
— Вот так все и отсылают друг к другу, никто не хочет. Не знаю уж, почему. Знаете, бывает такая категория, когда ценят, но не любят. Не очень любят, — понравился редактор.
Вот после этой фразы Сергей решил, что напишет. Да, напишет, потому что они его не очень любят, а он не будет измерять степень своей любви, а просто сохранит верность старику, тому старику, который еще недавно так много для них всех значил, и который теперь действительно стал абсолютно законченным стариком.
Он написал статью. И сразу, как напечатал на машинке, прочитал отцу. Отцу она понравилась.
— В ней немножко больше чувства, чем принято в научной статье, даже в юбилейной, есть налет сантимента, но в данном случае это, может быть, даже хорошо. Мне было бы приятно, если бы обо мне так написали. Судя по всему, он сейчас одинок, и вообще, учитывая предубеждение, которое к нему питают некоторые коллеги, это поступок.
Одно из старых любимых выражений отца: «п о с т у п о к».
Действительно, после этой статьи ему звонили многие и говорили: «Знаешь, ты, пожалуй, прав. Старик действительно заслужил». И начинали вспоминать прежние заслуги старика.
«Странно устроены люди! — думал Сергей. — Ведь все они знали все то, что можно сказать о старике, но думали все же иначе. Но печатное слово легко может их поколебать. Железная сила печатного слова».
Многие ему в те дни звонили. Единственный, кто не позвонил, был старик. Впрочем, кто ему судья.
Он часто думал о старике… Кто знает, какие у него утра, какой тусклый и болезненный свет пробивается в окно его комнаты.
А может, не об этом старике он думал, а о старости? Как встречает он начало дня, — ведь каждый может стать последним? Да и в страхе ли последнего дня сокрыта тайна старости? Этот страх ведом и более молодым. Нет, очевидно, она в чем-то другом. Возможно, в том, что перед тобою нет горизонта и нельзя придумать себе что-то наперед. А может быть, и в том, как старый человек медленно, боясь оступиться, фиксируя и проверяя каждый шаг, идет по крутым лестницам неосвещенного подъезда. Он идет старательно и спокойно. Он привык к темноте, и она не тревожит его. И вдруг из подъезда он выходит на белый свет, который будоражит, слепит, и острый запах бензина, асфальта рождает память о таком же далеком запахе. Тогда он выходил из этого же подъезда и спешил, его ждали, и он сам ждал кого-то. И, очевидно, он помнил тот миг, тот шаг по земле, ликующий свет, деревья и лица, лица после тьмы подъезда, и еще, как все старики, он помнил сотню мгновений, помнил то, что было уже несуществующим, не имело ни цвета, ни запаха и было лишь тем эфемерным, что принадлежало одной его нетускнеющей, цепкой и потому мучающей памяти. Куда оно делось? В какую материю перелилось?
Дети, играющие в песке. Один из них, такой же, как и все, в белой панамке, подымает лицо и радостно бежит тебе навстречу. Кто это?
Это твой маленький сын. И ты берешь его сухой, загорелый локоток своей крепкой и легкой рукой и медленно идешь с ним мимо лавок и мимо ям, вырытых в песке. Когда это?
«Ваше восьмидесятилетие вы встречаете в расцвете творческих сил, полный замыслов и планов», и т. д. и т. п.
Идущий прямо еще зоркий, хорошо выбритый старик, затем старичок, уползающий в бездонную тьму подъезда, в гулкую каменную нору, где глохнут и стираются постепенно медленные шаги.
X
Мальчик выскочил во двор, как всегда — с чувством облегчения. Он скучал по деду, и ему нравилось разговаривать с дедом, но слишком долго он разговаривать не мог… Во дворе было лучше. Там не надо было думать о том, чтобы не сделать лишний шаг, разбить что-нибудь, передвинуть книги, рукописи, бумаги, устроить кавардак. Он с детства слышал это слово «кавардак», толком не понимая его смысла. И когда он был маленьким, кавардак напоминал ему дикого кабана, мохнатого, несущегося вскачь, раскачивающегося из стороны в сторону, как пьяница. Ему нравился кавардак, и он охотно впускал своего кабана в небольшие комнаты их квартир. Пусть носится, ломая все на своем пути.
А двор этот он знал так, как и свой собственный, даже лучше. Знакомый с первых шагов жизни, он всегда таил неожиданности. То у бетонного забора находил он грибы, похожие на поганки, не лесные плешивые, а розово-светящиеся. Однажды он собрал их довольно много и принес домой, и все были необыкновенно довольны и всячески одобряли его. Красиво назывались эти грибы: «шампиньоны». В другой раз нашел зарытую в землю каску, обрадовался и опечалился; думал, она от войны — неужели в этом дворе кто-то погиб? — принес к ребятам, они почистили ее и увидели — пожарная.
Это был двор находок, неожиданностей. Двор с закоулками, где ребята помладше прятались от родителей, а постарше пили портвейн, обнимались с девчонками, бренчали на гитаре.
Но сейчас он не стал задерживаться в этом дворе. Он сделал кружочек но двору, а затем вышел на улицу и сел в трамвай.
Трамвай дребезжал стеклами, металлом, жесткими блестящими сиденьями, позванивал медяками кассы, а он один сидел в вагоне и смотрел в раскрытое окно, где мелькали и гасли то надвигающиеся на него, то внезапно тускневшие огни.
Он ехал назад, к своему дому, но слез не на своей остановке, а на следующей, откуда до Дашкиного дома было ровно пять минут, только он еще не знал, зайдет к ней или нет.
«Если в окнах темно, — думал он, — буду ждать. Если горит огонь, придумаю что-нибудь… Например, нужна книжка».
А какая книжка? Надо быстро придумать книжку, которая именно у нее есть, а у него нет. А почему вообще нужна причина? Врать, выдумывать? Просто так пришел. Захотел — и пришел. Люди же ходят друг к другу в гости даже и без особой причины. Просто хотят друг друга видеть. Им нужно друг друга видеть. Вот и ему нужно… Именно сейчас.
Взбадривая себя и храбрясь, решаясь и не решаясь, он тем не менее поднимался но ступенькам на ее пятый этаж.
«Ведь никто же не звал, — думал он, — а я иду… Ну и что, пусть не звали… — отвечал он себе. — Все правильно».
Когда стоял перед дверью, так все дрожало и прыгало внизу живота, будто стоит позвонить, а оттуда в тебя — очередью из автомата!
Позвонил.
Сначала было тихо, потом что-то зашуршало, точно кошка пробежала. Потом раздалось уже что-то более отчетливое, напоминающее шаги босых ног.
— Кто это? — Это был ее голос.
— «Кто, кто»! Взломщики. Мосгаз.
По ту сторону двери не хотели понимать его юмор. Молчали.
— Это я, Игорь.
— Так бы и говорил! Сейчас, кофту наброшу.