А потом эта телеграмма от Ивана. По его расчетам, Иван должен был освободиться позднее. Они переписывались постоянно, все годы последнего Иванова срока, но перерывы в письмах становились все более долгими. Одно время, когда Малин хлопотал о переводе Ивана на поселение по новому указу, он писал в те края еженедельно, причем в администрацию колонии чаще, чем самому Ивану. Да и Иван писал по настроению. Накатит на него тоска, одиночество — напишет. Или, наоборот, почувствует, что есть надежда, что дела не так уж тягостны, — напишет длинное веселое письмо с описанием своей жизни, местных нравов. Иван писал два вида писем: «под настроение» (чаще всего грустные) и с «описанием нравов». У Малина тоже было два вида писем: «воспитательные» и «просто так».
«Воспитательные» писать было нелегко, и Малин не мог иной раз закончить такое письмо в вечер, растягивая писанину на несколько дней… Впрочем, это он только про себя так называл — «воспитательные». Никаких нотаций и поучений там не было. Там были просьбы.
Малин просил Ивана не срываться, не выказывать характер перед администрацией, к чему, как было известно Малину, Иван имел склонность, в школе не прогуливать, без нарушений дойти до «звонка». Малин писал только об этом, только о существовании Ивана т а м, только о том, как Ивану освободиться. Об остальном он молчал, он всячески старался показать Ивану, что остальное — вопрос решенный… «Остальное» — это было будущее Ивана. Это был вопрос о том, как поведет себя Иван, освободившись на этот раз. Это был вопрос о том, начнет Иван по новой или нет.
Это было между ними как бы решено. К а к б ы. Ох, Малин не был наивен! Он хорошо знал, что самые толковые люди, способные жить вне уголовщины, вернувшись и вроде бы добившись того, о чем мечтали — свободы, натыкаясь на первые сложности свободной жизни, на неустройство и на связанные с этим мелкие унижения, при отсутствии друзей, близких, нормальной среды тянулись вновь к старому, проклятому, но хорошо изученному делу, к старым, проклятым, но хорошо изученным друзьям.
Человеку легче повторить свой путь, чем начинать новый. И все-таки подсознательно Малин верил в Ивана… Ваня умный и слишком набедовался, чтобы снова ни за что ни про что споткнуться, думал Малин… Слишком тяжело дался ему последний срок, чтобы возвращаться туда, где был… Но кто знает, как все может обернуться. И еще он подумал: надо бы все-таки съездить к Ивану… Самый момент… Он мысленно прикинул, как ему взять несколько дней за свой счет, как выпрыгнуть из того монотонного поезда, который вез его ежедневно без остановки, в каждом вагоне которого лежали несделанные дела, ненаписанные бумаги, заботы, обещания, обязанности. Придется рвануть стоп-кран.
«Все-таки поеду, — решил Малин. — Пойдем с Иваном на рыбалку. Под Оршей — хорошая рыбалка…»
Странная это была дружба или связь, хотя ни то, ни другое слово здесь не подходило. Но Малина самого считали странным, а потому и тянулся он к странным людям, а значит, и связи у него были странные.
Малин судил Ивана.
Еще готовясь к делу, он заинтересовался Лаврухиным… Биография и впрямь была непростая. Он затребовал давнее, первое, «дурное», как он определил, дело с продовольственными карточками. Прочитал письма партизан, просивших тогда за Ивана, посмотрел наградные… Все это заинтересовало, но не удивляло. Такие истории в суде тогда случались.
Удивляло полнейшее безразличие Ивана на суде. Малин знал, впрочем, что́ может означать вот такая вялость, мертвые, как бы сонные глаза, витание в облаках, когда подсудимого приходится все время переспрашивать. Это означало потерю инстинкта самозащиты. Это означало степень полного отчаяния.
И уж потом Малину сообщили, что Лаврухин якобы замышляет побег из суда. За все время, что работал Малин, только два-три очевидных «смертника» пытались бежать из здания суда. И конечно, заваливались. Это было стопроцентно проигрышное мероприятие.
Поначалу, в день открытия суда, Малин ожидал от Ивана гибкости, хватки, смелой, даже наглой защиты, ведь Иван был коренник в упряжке, главный по делу, а значит, он должен крутить и вертеть, замазывать, отказываться от всего, даже от самого себя, брать на себя только последнее дело. Последнее дело было ограбление командированного в Сокольниках.
Только один раз на суде Иван улыбнулся — когда потерпевший, рассказывая о том, как его раздевали, заявил:
— Сняли с меня все, лежу я босой, а вон этот… — Он показал рукой на Ивана и помялся, подбирая слово: — А вон этот товарищ указал им на недопустимость таких действий. Ну, они и вернули мне ботинки.
Иван улыбнулся, а через несколько минут вновь погас, сидел вялый, заторможенный, будто все происходящее для его судьбы не имело уже никакого значения. Малину даже показалось, что он в шоковом состоянии, И когда вечернее заседание кончилось, Малин дал знак охране на секунду задержаться, не выводить Лаврухина.
Это не полагалось… Но ощущение какой-то непоправимо надвигающейся беды владело Малиным.
Зал был пуст. Только Малин, охранники и между ними на скамье Иван.
— Лаврухин, что с тобой? — спросил Малин. — Ты что на неприятность нарываешься?..
— А что? — холодно глянув на него, ничуть не удивившись тому, что судья заговорил с ним, сказал Иван. — Вы моей жизнью дорожите?
— Может, и дорожу, — сказал Малин, — И очень удивляюсь.
— Чему? — улыбнулся Иван.
— Тому, что ведешь себя, как идиот.
— А как прикажете? — спросил Иван.
— Не прикажу, а посоветую. И посоветую вот что: принять срок и сделать его последним. На этот раз последним. Ты уже не мальчик, скоро стариком будешь — и все в сроках… Или пожить неохота?
— А какой срок дадите, гражданин судья?
— Тот, что заслужил. Законный.
— Не смешите, судья… Не видел я еще от вас никогда никакой законности и не увижу до конца дней своих.
Малин будто эту фразу и не расслышал. Он сказал:
— А ты, Лаврухин, как я понимаю, УК знаешь не хуже судьи. Сколько ты сам себе определишь?
Иван даже улыбнулся от неожиданности этого вопроса, от этой странной и мнимой возможности.
— Я бы отпустил себя на свободу.
— Но это ты уж больно расщедрился, Лаврухин. Подумай всерьез: сколько бы ты сам себе положил? Только будь реалистом.
Иван задумался. УК он знал действительно неплохо.
— Шесть лет, — сказал Иван. — От силы.
— Ясно, — сказал Малин. — Теперь хоть я твой приговор знаю.
— Только ведь и так не дадите. Вы же судите не по делу, а по биографии. Три пишем, пять — в уме. Если у человека что и было, так он за это отмаялся. А вам лишь бы накидку сделать.
— Эх ты, Лаврухин, Лаврухин… — сказал Малин.
— Что Лаврухин? Я всю жизнь Лаврухин. Только никто меня за Лаврухина не считает.
— То есть? — удивился Малин.
— А вот так… Лаврухин — это человеческая фамилия. А меня разве за человека считают?
— Когда ты был человеком, — сказал Малин, — с тобой и разговаривали по-человечески. Тебя наградили, тебя уважали. А когда ты перестал им быть, озверел, тебя посадили за решетку.
— Я зверем никогда не был, — сказал Иван. — На мне крови нет. И никогда не было… Да и к чему весь этот разговор?
Разговор действительно не получился. Может быть, Малин был слишком жестковат… Да и какой мог быть разговор в той обстановке? Малин не привык и не умел заигрывать с кем бы то ни было. Разговор он вел твердый, справедливый, по профессии, по привычке. А сейчас ему хотелось сказать этому Лаврухину что-то иное, может быть даже обнадеживающее, но он не имел на то права… Хотелось также спросить Ивана, как попал тот мальчиком в плен, как жил в Германии, какова была судьба отряда, где воевал Иван… Но Малин не спросил… Подсудимого нельзя было задерживать долго, да и не по делу это все…
— В общем, давай так, Иван, — сказал Малин. — Глупостей не делай. Получишь срок такой, как положено. Так что отсидишь, и еще пожить останется… Понял? Голова у тебя вроде бы не тупая, а вот дураку дана.