спелые клевера...
«Осподи, и неуж не вечно все? — опять размягченно
подумал Федор Понтонер, и будто бы мысленно грозил
кому-то, и жаловался, и плакал неслышно и тонко, од
ной душой. Но неожиданно вспомнился хмуроватый
взгляд Крони Солдатова, и вроде бы черное ненастное
облачко неслышно набежало на душу Понтонера... —
Сестру потешить приехал, давно не бывал, значит,
полюбоваться приехал. Сразу видно, что необразован
ный человек, фигурально выражаясь, — деревня. Д ру
гой приличный человек удосужился бы поздороваться,
а этот посмотрел, будто волк на бердану или словно
я в прошлое рождество тысячу у него занял и не отдал.
А я ничего не занимал и никому ничего не должен...»
Федор Понтонер решил с земляной работой сегодня
закруглиться — и так весь отпуск угрохал, ни дня от
дыха не видел, да еще ввечеру нужно овец пасти. Че
рез задние ворота он вошел в крытый двор, и опять теп
лое удовольствие от жизни поселилось в душе. Все тут
было поставлено добротно: белая банька, и дровяник,
и поросятничек с цементными полами и паровым ото
плением, и овчарник на двенадцать скотинок; не овцы,
правда, — одна мелочевка, но столько заботы с ними —
руки оторвут. И опять же, куда без овчишек? Мясо
свое, не покупное, а попробуй в магазин-то побегай
каждый день, тут никаких денег не хватит. А если мясо
свое, да поросюшку-другую на ноги поставишь, то и жи
вым весом родному государству можешь загнать по два
рубля сорок копеек за килограмм, а хряк килограммов
двести — двести пятьдесят потянет, ведь столовские
харчи хорошие. Ныне народ совсем заелся: и то не ест,
7
Золотое дно
193
и другое не по нраву, морды воротят, ели бы, чего по
дают, так все лучше ищут, словно и войны не видали.
Вон Талька из столовой ведра припрет, так ложка сто
ит... По два сорок, да на двести помножь — это пятьсот
рублей чистыми: от поганой свиньи, а денежки чистые,
хотя, подумать только, кто и ест эту свинину — тьфу,
гадость! Говорят, даже покойников эта животина по
требляет. А денежки чистые. Пять хряков в год — это
две пятьсот наличными, но, конечно, труда положить
надо: в одиннадцать на боковую, а в четыре утра Фе
дор Чудинов как штык, будто в караул собрался, и
спать уж который год не хочется. Выйдет поутру — спит
Слобода, а он уже весь в поту, поросюхи кричат, будто
режут их, мокроступы навозные лижут, к рукам лас
тятся.
— Деточки вы мои! — Понтонер мимоходом потре
пал порося за лопухастые уши, щекотнул по щетинис
тому розовому загривку. — У-у, миленочек мой, оть ты
беда-та. Ну копи сальце, ты ешь, ты отъедайся на здо
ровом харче. Дядя Федя вас всех любит... — Понтонер
запустил руку в корыто, поболтал в запревшей гуще,
ладонью зачерпнул пойла, к лицу поднес и понюхал:
«Осподи, удовольствие одно. Сам бы ел, да звание не
позволяет. Славное же у вас житье, черт побери!»
*
*
*
Талька сидела посреди кухни, словно другого места
не нашла, и, освободив от платья отвисшую грудь, кор
мила сына; ноги разбросаны тяжело, и платье натяну
лось на бедрах, открывая серые кружавчики нижней
рубахи и толстые шишкастые колени. Федор еще с по
рога сделал губы вафельной трубочкой и пробовал что-
то ласково залопотать, но Талька оборвала его:
— Халявы-то мог бы и в скотнем оставить. А то
наубираться на тебя не могу. Д а скинывай свою кожу-
рину! Куда идешь, тебе — нет говорено?! — вдруг за
кричала визгливо и сердито, утыкая коричневый сосок
в рот малышу. — Тебе бы только в хлеву жить, а не
среди людей.
— Ну ладно, ладно, миленькая моя. Ну как тебя
понесет, как понесет, да как разнесет — ведь лопнешь,
194
а я тогда куда сиротиной разнесчастной денусь? —
Отворил двери и сбросил резиновые калоши за порог.
Жена нервно поерзала на табурете, тяжело дыша и
оседая рыхлым телом, и говорила уже притихшая:
— Сними ватник-то, давно постирать надо. Будто
от бешеной лошади прет, и как только ты выносишь
этакую душину? Ведь и зараза всякая расплодиться
может, — уж вяло и тихо закончила Талька.
— Ну а ты тоже, ерш глазастый! Ты не кусай
грудь-то, не кусай.
Ватный жилет и колпак Понтонер повесил возле
двери на гвоздик, чтобы после не искать, и, мягко сту
пая, все же подошел к сыну, вроде бы подкрался, испы
тующе и тревожно взглядывая на опущенное лицо ж е
ны, но дресвяной ладонью сына погладить не посмел:
не ладонь, а доска у Федора Понтонера — задубела от
всякой работы, и потому он только потряс ею над пле
чом жены, делая вид, будто сына Андрюшку за носик
сейчас ухватит.
— В пятьдесят лет мужики на пенсию идут, а ты
детей строишь, ненормальный какой-то. А помрешь, дак
куда я с малолетним? Да не кусай, Андрюшка, больно
ведь мамке делаешь! Тиша, иди, мальчик мой, покачай
братика в зыбке.
Из комнаты выскользнул худенький мальчик, нерод
ной сын Понтонера: личико блеклое, но спокойное, ко
роткие бровки вздернуты удивленно, будто Тиша что-то
хочет сказать, и рот круглый, материнский. Тиша мол
ча взял братика и, как нянька с большим стажем, при
жал к груди, покачал, наклонясь плечами к ребенку,
поправил у него что-то в пеленках — не то ручку, не то
ножку — и, по-женски запрокидываясь над зыбкой,
словно отрывая Андрюшку от титьки, положил его в
постель и так же молча качнул зыбку рукой, длинной
и тонкой, как стебель травы-корянки.
— Помрешь, дак я куда с двумя-то денусь?
— Не помру я, буду долго жить, — сказал Понто
нер, хмурясь в душе. — Посмотри я какой: высох весь.
Во мне нечему гнить и портиться.
— И не такие загибались, — нудно твердила Таль
ка, поворотясь к мужу широкой спиной.
— Может, когда и случится э т о . Но я жить буду
очень долго, пока не устану. А я никогда не устану.
7*
195
— За коим хреном так и жить. Будто ломовая ло
шадь убиваешься, свету белого не видишь. Ведь с со
бой на тот свет не потащишь. Только-то и унесешь, что
на себе. И меня-то лошадью сделал. Посмотри, за пять-
то лет во что меня оборотил — места живого нету, все
болит.
— У, надоеда, мещанская кровь. Сама шла за ме
ня, никто не тянул силой.
— Да, сама. Нужда заставила. Тут хоть за чурку
с глазами пойдешь.
— Тогда бы молодого какого задурила, а то на ста
рика позарилась.
— Укараулишь молодого. Что они, на дороге ва
ляются? Молодые-то все с пьянством убились. А ты
вспомни, как улещал, золотые горы обещал, а тут д а
же туфель порядошных нету. С чужой ноги донашиваю.
— Сказал ведь, что все твое будет. Ну что распыли
лась! Молоко в грудях сгорит, чем Андрюшку кормить
будешь? Может, для него и живу, — размягчаясь, ска
зал Понтонер и присел к столу. И вдруг непонятный хо
лодок суеверия впервые за последние годы обжег душу
Понтонера, и ему показалось даже, что он сказал ка
кие-то лишние слова, вроде бы выдал свой секрет, ко
торый вслух говорить не полагалось. Он мысленно
сплюнул и сказал себе: «Типун на язык», упрекнув се
бя за навязчивое бахвальство, но тут жена поставила
кашу манную да морковный сок, и за едой тревога за