На дощатом мостике какая-то женщина полощет белье. Хочу пройти мимо, но
слышу:
— Не узнал или зазнаешься?
Она выпрямляется — высокая и стройная.
— Не узнаешь Груняшу-растеряшу?
У нее от волнения срывается голос. Она поправляет волосы, выбившиеся из-под
косынки.
Грунюшка, боже ты мой! Вот уж никак не гадал и не чаял. Встретились через
целое сорокалетие! Сколько воды утекло в Каменке с тех давних пор...
Вспомнилось, откуда пошло твое прозвище, которое сейчас донеслось из юности,
словно пароль. Однажды выпускали в классе стенгазету. Наш редактор Сашка
Калашников, как всегда деловой и занятый, шагнул ко мне: «Слушай, Коля, выручи!
Понимаешь, Грунька заметку где-то посеяла. Ну, затеряла. В моем макете окно
образовалось». — «Я-то при чем?» — удивился я. Сашка встал, как умел, в величавую
позу, выбросил руку и значительно произнес: «Поэтом можешь ты не быть, но стих в
газету дать обязан!» Сочинил я экспромтом такой стих: «Ох, Груняша-растеряша,
потеряла ты заметку, может, будет лучше, краше твой портрет на месте этом?»
Она горько обиделась и на другой день не пришла в школу. Лишь со временем
наладилась наша прежняя дружба.
И вот вспомнила!..
Груня молчит. Может, встреча наша не в радость? Или наше несуразное
расставание у вокзала припомнилось? Ведь за четыре года войны — ни слова, ни
строчки. Да и куда было писать? Прячет Груня глаза, уводит в сторону. .
Я всматриваюсь в ее лицо и все понимаю. Левый глаз у Груни поблескивает
немигающим стеклышком. Неужели и она была на фронте? И вскоре я узнаю, как все
это с ней приключилось.
...После окончания учительского института Груню направили в родное село.
Начала учительствовать в школе-семилетке, где когда-то училась сама. Приветливая,
жизнерадостная и вместе с тем серьезная и вдумчивая, она в скором времени заслужила
уважение у односельчан, а у школьников — глубокую любовь. Сельские парни [8] и
девушки избрали Груню секретарем комсомольской организации.
Но вот грянула война. На родную Рязанщину, в самую глубь российской земли,
поздней осенью сорок первого проник враг.
Как-то под вечер в одной из деревенских изб девушки собрались на посиделки.
Накануне Груня, комсомольский секретарь, предложила подружкам связать для
фронтовиков теплые носки и варежки. Скоро зима, каково-то им там будет в окопах!
Все дружно согласились, и вот в тесной избенке у тети Стеши-солдатки, не умолкая,
жужжали самопрялки.
Пряли молча. Говорить, собственно, было не о чем. Ребят в деревне почти не
осталось. Вести день за днем шли одна тяжелее другой. Они били по людским сердцам
горестью и тревогой...
Кто-то из девушек тихо запел:
Сирота я, сирота,
Как былинка в поле...
Уже близилась полночь, когда за темными окнами что-то страшно загудело.
Девушки как по команде враз остановили свои самопрялки. Гул и стрельба
приближались, становясь резче и суше.
Одна из девушек вышла было за дверь, но тотчас вернулась.
— Девки! — прошептала сдавленным, отчаянным голосом. — Никак у нас немаки
объявились!
Хозяйка, тетя Стеша, запричитала и перекрестилась. Вдруг в сенцах заговорили
громко и непонятно. Дверь распахнулась настежь, и в избу вошли, вернее, ворвались
немцы в заиндевелых касках с автоматами на изготовку. Их было пятеро.
Кто-то из девчат громко ахнул. Немецкие солдаты повели себя хамски, они
хлопали девчат по бедрам и гоготали отрывисто. Орали, перебивая друг друга:
— О, русски паненки!
— Ми на фаш огонек. Можно много спат. Хорошо!
Особенно они зарились на привлекательную Груню. Она лихорадочно думала о
том, как поступить, как выручить подруг. Ведь сейчас фашисты начнут издеваться над
ними... Она резко повернулась к унтер-офицеру.
— Подожди. Ты этих, — Груня показала на своих подружек, [9] — гони, вег!
Ферштеен? Они больные. Зараза. Зер кранк!
— Яа, яа! — и унтер-офицер что-то крикнул солдатам. Те всполошились и,
ругаясь по-своему, стали выталкивать девушек в спины прикладами. Затем
затормошили хозяйку:
— Яйки, млеко, шпик, шпик! Пудем, как это? Ушин кушайт!
Между тем унтер-офицер нетерпеливо подталкивал Груню к двери. Оба оказались
в темных сенях, и фашист сразу бросился на девушку.
Груня нащупала припрятанное в складках юбки веретено, на которое недавно,
сидя у самопрялки, наматывала шерстяную нитку. Домашнее веретено, тонкое и остро
отточенное, которым годами пользовалась еще мать, теперь становилось оружием.
Когда немец, что-то бормоча и дыша винным перегаром, попытался ее раздеть,
Груня сильным ударом всадила веретено фашисту в грудь. Он дернулся, заорал от боли
и вскочил на ноги. Страшный удар обрушился на голову девушки. В левый глаз остро и
нестерпимо больно кольнуло, и сноп искр рассыпался перед нею.
Фашист тут же грохнулся на пол, а она, очнувшись, выскочила во двор. Нащупав
дрожащими руками щеколду, отворила калитку.
Она побежала по огородам. Тут ей послышалось, что сзади громко закричали.
Это, наверное, спохватились немцы, бросились на ее розыски. Но девушку уже ничто
не страшило. Остро жгло левый глаз и что-то горячее и липкое растекалось по лицу. И
было совсем не холодно, хотя она была лишь в кофточке и юбке.
...Да, сорок первый — суровый, трагический год!.. Груня, Груня! Любовь моя!
Давай забудем на миг эту страшную ночь и вернемся туда, в нашу светлую юность...
У Каменки густой зеленью обметало берега. Летний зной разморил землю.
Стрекотали кузнечики, и легкое марево недвижно висело над рекой. Я возвращался на
велосипеде с сенокоса. Было нестерпимо жарко, и я решил искупаться.
Разулся и хотел было снимать рубаху, как вдруг на противоположном берегу
зашевелился кустарник, и на берег вышла обнаженная девушка. Это была ты, Груня. Ты
стала неторопливо спускаться к реке. У меня моментально пересохло в горле. А ты шла,
не замечая меня, и [10] тихонько разгребала перед собой воду, постепенно погружаясь в
нее...
— Мне пора, я пойду, — тихо промолвила Груня.
— Подожди. Еще минуту. .
— За то, как у вокзала тогда ты попрощался со мной, я не в обиде. Война-то какая
была! И гнула, и качала людей. Одних в герои вывела, других совсем смять хотела. И не
смяла. Выпрямились. Только, видишь, опять над миром неспокойно. Сергей, мой
старший сын, военный летчик. Служит где-то на границе, охраняет Родину. Как увижу в
небе самолет, так разволнуюсь: а может быть, это он полетел? И шепчу: мирного тебе
неба, сын!.. Что ж, пойду. Пока!
Она уходит, тяжело поднимаясь по тропинке в гору. Давнее, безвозвратное, как
боль, бередит душу, и я ухожу берегом туда, где когда-то косил сено.
Сейчас там летний животноводческий лагерь. Неугомонный Василий Данилович,
увидев меня, кричит:
— Все-таки идешь? Молоко парное дюже пользительное. Попей...
Пью молоко, вкусное и теплое. Чувствую, как телом овладевает приятная истома.
А дядя Вася — он видел, как мы с Груней, его племянницей, стояли на берегу реки и
разговаривали — вздохнул:
— Груня была красавица на все село...
И, затягиваясь дымом самокрутки, он вслух вспоминает. Я слушаю жадно, боясь
пропустить хотя бы одно слово...
...Той ночью фашисты убили тетю Стешу и начали жечь избу за избой. Хорошо,
что вскоре из Ряжска подошел истребительный отряд и вышвырнул оккупантов из села.
Закончилась война. Начали возвращаться фронтовики. Девушки стали выходить
замуж. Свадьбы справлялись одна за другой. А Груня загрустила, в себя ушла.
Учительствовать в школе наотрез отказалась. Нашлись злые языки, слушок по селу
пустили: порченая, мол, учительша.
Пришел с войны Яков, муж убитой фашистами Стеши. Долго плакал солдат над