Да, работали много, чтобы выжить. Ведь ничего ниоткуда! Что запасёшь, тем и сыт будешь. Немцы овощи не сильно выгребали. Мясо любили.
Тимоша
А Тимоше шестнадцать лет было. Он от угона в Германию уклонялся. Один раз дома был. Проходит мимо нас тетя Мотя, жена полицая, с пустым ведром, и на ходу говорит: «Тимоша, бери ведро и иди за мной к колодцу», – и сама пошла.
Тимоша быстренько вылил воду в нячвы и за ней. Возле колодца тетя Мотя ему и сказала, шо ночью за ним полицаи придут. Тимоша собрался и – на родину под Белгород. А это семьдесят километров, и всё в обход, чтобы на немцев не напороться. А когда там его заметили и стали у родни спрашивать, чий это хлоп, опять домой вернулся. Так почему-то говорили – хлоп, а не хлопец.
Тимошу мы долго скрывали. Он приходил домой поздно вечером и рано утром по темноте из дома уходил. Где он высиживался, хто зна? Если Тимоша вечером уже был дома и кто-то к нам приходил, он сразу на печку прятался.
В барский дом сын помещика вернулся Фёдор с женой Мотей и с двумя детьми. Он главой полицаев был, поэтому Мотя Тимошу и предупредила. Она добрая была.
А в Гавриловке за степью тётя Настя жила. Полдома у неё магазин занимал. Она там и водкой торговала, и конфетами, а в другой половине ютилась. Тимоша у неё часто бывал, я так и до сих пор не знаю, зачем. Она предупреждала братика, чтобы соседи его не видели, когда он дома появляется. Её потом немцы за связь с партизанами повесили и три дня не давали хоронить, чтобы людям страшно было.
Чехословаки
А тут у нас чехословаки на квартиру стали. А они такие добрые: то конфет дадут, то ещё чего… Один раз два полицая приехали за Тимошей. Верхом они были на конях, а командир чехословаков вышел и напустился на них: «Что это вы пришли в расположение воинской части? Кто вас сюда послал? Убирайтесь, иначе я прикажу вас схватить и расстрелять».
Они ни с чем и уехали.
Чехословаки петь любили. То вместе, то порознь, по настроению. В их песнях есть и русские слова, и не наши. Одну песню я запомнила. До сих пор она в памяти держится:
Заходыть сонэчко заруську граныцю, за широку долыну.
Достав сэм я вчера, вчера пред вэчеру
прыжалосну новыну.
Новыну сэм достав листочек малички
от мэй старый мамычки…
Это значит «письмо от старой мамочки получил». Там ещё дальше про милую поётся. Ещё чехословаки ох как любили друг над другом подшутить! Но не злобно, а так, по-дружески. Говорят Тимоше: «Пойди к тому-то и то-то скажи!» Он пойдёт и скажет, как просят. Тот, как услышит, как вскипятится и к этим бежит: «Хлоп не может этих слов знать, это вы его научили!»
А им лишь бы посмеяться. Спали чехословаки на полу, как и наши, на соломе. И форма у них была не как у немцев, а инача.
А тут чехословаков на Курскую дугу перебрасывали. Они и говорят Тимоше: «С нами поехали. До родни своей под Белгородом доберёшься. Мы тебя в обиду не дадим».
Он с ними и ушёл. Слух потом пронёсся, что чехословаки на Курской дуге против немцев повернули. А Тимоша уже оттуда на флот попал. Под Севастополем служил сигнальщиком на катере. Их катер на мине подорвался. Его одного подобрали живым. На сигнальном мостике стоял, потому и не утонул сразу. Был весь израненный. После войны годика два пожил и умер в госпитале от ран. Врач говорил, шо лёгкие у него осколками мелкими были наполнены. Так в двадцать один год Тимоши не стало. Он на паспорте написал: «Я уже последний день живу. Живите все мирно. Прощайте все. Може, кого чем обидел…» А рука, видно, слабела, и буквы становились всё крупнее и крупнее и уходили наискосок.
Очень хороший немец
Немецкий обоз гусей вёз, живых, в клетках. Немец, старый уже, как батько, у нас остановился заночевать. Этот пожилой, ну очень пожилой немец, дал мне гуся на ужин сварить и с отцом стал разговаривать. По-русски хорошо говорил! Был сорок первый год, а отец ему в лоб: «А Гитлер уже проиграл войну!»
Тот как возмутился: «Как это проиграл?! Посмотри, где мы уже находимся!»
«Проиграл! – повторял батько. – Проиграл. Потому что народ за Гитлером не пойдёт. Почему он дал волю солдатам убивать мирных людей? Идёт человек из города за продуктами, саночки тащит. А солдаты, что мимо на машине проезжают, стрельнут – и лежит человек ничком на обочине. Дома его голодные ждут. Нет, так с людьми нельзя. В партизаны народ пойдёт и немцев будет бить. Проиграл Гитлер».
А немец этот пожилой отцу сказал тогда: «Я вас должен сейчас расстрелять за такие слова. Никогда никому их больше не говорите, убьют
вас».
Видишь, хороший был немец, очень хороший. Дай Бог ему здоровья. Правда, его уже на свете, поди, нет. Я-то сама старая.
Бои
Когда наши первый раз начали наступать, то они шли по снежному полю в шинелях. Много их тогда погибло. Так по полю и чернели холмики. Потом их у нас в коммуне в саду господском похоронили. Сто семьдесят человек и две медсестры. Отдельно девчат похоронили, возле братской могилы.
А за дорогой ещё двести двадцать воинов похоронили. Возле дороги тогда я бойца нашего увидела. И сердце его сверху на груди лежало. Чуть больше кулака такое. Человек лежит, и сердце его на груди…
Наши солдаты у нас на постое стояли. Мы картошку варили чугунами. И опять варили, и опять варили. Немцы тогда на тридцать километров отступили. И слышала я, как по телефону связной кричал: «Огурцы давай! Огурцы!» Огурцы, это уже и дураку понятно, шо это значит снаряды. Но снарядов не было, и наши скоро отступили, и мы какое-то время снова были ничейные: и не ихние, и не наши.
А по дороге, шо от нашего сада идёт к Люботину, немцы своих убитых подбирали на мотоциклах. Они своих не гуртом хоронили, а отдельно каждого. И кресты такие у них были небольшенькие.
А от коммуны теперь уже ничего не осталось. Поле там распахали. А по нынешним временам оно, наверное, и бурьяном заросло.
Котята
После войны я уже у тёти Лены Кохановской на квартире жила. Так она мне рассказывала, как она немцам мстила. Дом у неё большой был, крепкий. Вот генерал или полковник к ней на постой и стал. Тётю Лену заставил готовить ему, стол накрывать и посуду мыть. До революции Кохановские зажиточно жили, знали обхождение. Вот тётя Лена грязную посуду в таз соберёт, на кухню вынесет, дверь закроет, а в таз котят прямо на тарелки посадит. Котята тарелки вылижут дочиста, а тётя Лена их только чуть тряпочкой сверху протрёт, и всё. Мыть не мыла. В этой посуде так еду и подавала. «А то, – говорит, – ходит, бестыжий, и как будто меня в комнате нет, воздух портит».
Это страшно!
А тут снова фронт близко подошёл. Уже грохотало на Курской дуге. Грохочет так страшно! Хотя и далеко, а всё слышно – и так страшно! Немцы осветительные бомбы в небе повесят, и они висят. Усё видно, как днём, даже лучше. Бомбы падают, воют, рвутся. Падаешь ничком, земля от взрывов вздрагивает, и завидуешь мёртвым, шо они ничего этого уже не видят и не слышат. Так было страшно, так страшно!
Как бомбить коммуну начали, так мы в подвал ушли походной, со ступеньками. Дверей в подвал уже не было. По коммуне били с двух сторон – и с нашей, и с немецкой. Они думали, шо тут никого нет, а мы-то есть! Ох, это страшно.
По воду идти, вёдра обматывали, чтобы не звякали, и – по-пластунски. Не идём на полный рост. За водой по двое ходили. Если убьют кого, хоть другой скажет. Да нас только с Лидой за водой и посылали. Она была постарше.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».