— Именно родители, — настаивал Спалланцани. — Ничто живое не зарождается, не родится из ничего. Все живое от живого же, родится от подобного себе же.
Микроскоп, открывший микромир, дал новое поле деятельности для нашего исследователя. О, сколько всего замелькало под линзами его простенького микроскопа, и притом разнообразного, таинственного и главное — нового, нового и нового! . .
Спалланцани увлекся этой работой. Кто знает, может быть, его интерес и угас бы вскоре — ведь аббат-натуралист так любил новизну, — если бы он не прочитал сочинения графа Бюффона.
Бюффон писал очень хорошо, но лабораторной работы не любил. Наблюдениями над всякими «микробами» занимался ирландец аббат Нидгэм, а Бюффон, выслушав доклад Нидгэма, писал страницу за страницей. Это было идеальное сочетание двух талантов — писателя и наблюдателя.
Спалланцани не мог согласиться с мнением Нидгэма, не убедило его и имя Бюффона — знаменитого натуралиста и писателя.
— Как? У мельчайших существ нет родителей? Они родятся из настоя сена? Микробы зарождаются из какой-то бараньей подливки? Вздор! — Спалланцани резко махнул рукой. — Вздор! — повторил он.
Сказать «вздор» легко. Мало ли кто кричал «вздор!» в споре со своим научным противником. Но слов мало — нужно доказать.
И вот Спалланцани увлекся новым делом: занялся поисками родителей микробов. Пожалуй, ни одно учреждение в мире не разыскивало родителей брошенного ребенка с таким старанием, с каким аббат искал этих родителей микробов. А они, словно желая посмеяться над ним, никак не давали вывести себя на чистую воду.
— Неужели же так и останетесь сиротками? — горевал аббат. — Нет, этого не будет.
Спалланцани изменил тактику. Вместо того чтобы доказывать, что микроб может быть родителем, вместо того чтобы искать неуловимых родителей, он сделал наоборот. Нет микробов-родителей — нет и детей.
— Микробы заводятся во всяких настоях? Они заводятся в бараньей подливке? Родятся из нее? Ладно! Я сделаю так, что они не будут там родиться. Я не пущу туда их родителей.
Баранья подливка особенно рассердила горячего аббата. Именно она и выводила его из себя.
— Почему баранья подливка? Почему именно баранья? — с негодованием восклицал он, уставившись на котелок, в котором жирным блеском переливалась подливка.
Он подогревал и кипятил ее на всякие лады. Ему как будто удавалось уничтожить в ней всякие признаки жизни, но стоило подливке постоять день-другой, и микробы начинали в ней кишся кишеть. Мутные облачка покрывали жидкость, еще вчера такую искристую и чистую с поверхности. Хорошо еще, что у микробов нет языков, а то, чего доброго, Спалланцани увидел бы в свой простенький микроскоп-лупу, как они ехидно показывают ему язык и дразнят его: «Что? А мы здесь, мы здесь, мы здесь. . .»
Спалланцани горячился и волновался, десятками бил пузырьки и бутылочки, но не сдавался.
— Они попадают туда из воздуха, — мрачно бурчал он, разглядывая очередную порцию подливки. — Они носятся в пыли…
Он пробовал затыкать пузырьки пробками. Но что такое пробка для микробов? Эти маленькие проказники находили в пробке такие проходы, что сотнями оказывались в злосчастной подливке.
Спалланцани так увлекся войной с микробами, что начал смотреть на них, как на злейших своих врагов. Он потерял сон и аппетит, все мысли его вертелись около микробов и подливки.
И вот в одну из бессонных ночей у него мелькнула блестящая мысль. Он не стал дожидаться утра, вскочил, оделся и побежал в свою лабораторию.
Идея Спалланцани была очень проста: нужно запаять горлышки бутылок. Тогда уж никаких отверстий не останется, не пролезут эти проныры-микробы в подливку.
Работа началась. Спалланцани наполнял бутылочки подливкой, подогревал их, — некоторые несколько минут, а некоторые и по полчаса, — затем на огне расплавлял их горлышки и стеклом запаивал отверстие. Он обжигал руки, бил бутылочки, заливал пол и себя подливкой.
Рассвет застал Спалланцани в лаборатории. С десяток бутылочек стояло в ряд на столе. Их горлышки были наглухо запаяны.
— А ну!— щелкнул пальцем по одной из бутылочек аббат. — Проберитесь-ка сюда!
Не без робости начал он исследовать содержимое бутылочек через несколько дней. А что, как и в них микробы?..
Подливка в бутылочках, прокипяченных в течение долгого времени, оказалась прозрачной. Ни одного микроба! Спалланцани был в восторге.
Но чем дальше продвигалась работа, тем больше вытягивалось его лицо.
В бутылочках, которые кипятились по четверть часа, микробов было мало, но они были. А в бутылочках, которые кипятились всего по нескольку минут, они просто кишели целыми стадами.
— Может быть, я не очень быстро запаивал? — усомнился Спалланцани. — Повторим…
И тут же решил изменить подливке: очень уж опротивел ему этот мерзкий запах. Он изготовил разнообразные настои и отвары из семян. Теперь в лаборатории запахло аптекой.
Снова бурлили настои, снова лилась жидкость в бутылочки, снова обжигал руки Спалланцани, снова на столе выстраивались ряды запаянных бутылочек. И снова — через несколько дней — повторилась прежняя история. В бутылочках, подогревавшихся недолго, были микробы.
— Ба! — аббат хлопнул себя по лысине. — Ну и дела! Да ведь это новое открытие. Есть микробы, которые выдерживают нагревание в течение нескольких минут. Они не умирают от этого...
Спалланцани весело засмеялся, довольно потер руки и уселся за стол. Он писал послание Бюффону и Нидгэму.
Возражение было длинно, полно ехидства и насмешек. Оно в корне уничтожало все «теории» Бюффона и Нидгэма.
«Микробы не зарождаются из настоев и подливок. Они попадают туда из воздуха. Стоит только прокипятить в течение часа настой и запаять бутылочки, и там не появится ни одного микроба, сколько бы времени настой ни простоял», — вот основные мысли возражения Спалланцани.
К аббату вернулся аппетит, а его сон стал крепок и безмятежен: тайна родителей микробов была как будто раскрыта.
— Ваша светлость! — вбежал в кабинет Бюффона Нидгэм. — Профессор Спалланцани спорит с нами. Он доказывает, что...—И Нидгэм рассказал содержание возражений Спалланцани.
— Гм… — задумался Бюффон, теребя кружевной манжет. — Гм. . .— повторил он и понюхал табаку. — Хорошо... Я обдумаю это. А вы озаботьтесь выяснением вопроса— могуг ли микробы зародиться в бутылочках Спалланцани.
Нидгэм, прекрасный экспериментатор, сумел уловить смысл сказанного. — Он нагревал, он кипятил, — шептал аббат-ирландец, потирая нос. — Он нагревал по часу и дольше… Он… Так! — вскрикнул Нидгэм.
Бюффон вздрогнул и укоризненно посмотрел на аббата: — Можно ли так кричать?
— Ваша светлость! Ваша светлость! — голосил восторженный Нидгэм. — Все хорошо! Пишите…
Бюффон схватил перо, обмакнул его в чернила и навострил уши.
— Пишите: у Спалланцани и не могло ничего получиться в его настойках, — захлебываясь, говорил Нидгэм. — Почему? А очень просто. Он своим нагреванием убил ту «производящую силу», которая заключалась в настойке. Он убил силу жизни. Его настои стали мертвы, они ничего не дали бы и без всяких пробок и запаиваний.
Нидгэм говорил, а Бюффон быстро строчил. Когда он записал все нужное, то распрощался с Нидгэмом. Теперь он мог писать и один: материал у него имелся.
Ответ Бюффона и Нидгэма был напечатан. В нем говорилось и о нагревании, и о том, что воздуха в бутылочках Спалланцани было слишком мало, что самозарождение микробов в таких условиях не могло произойти, и многое другое. Спалланцани внимательно вчитывался в пышные фразы бюффоновского произведения. И он уловил главное: в бутылочках было мало воздуха.
Нидгэм прав: воздуха было мало. Горлышки у бутылочек — широкие. При запаивании приходилось сильно нагревать бутылочку. Нагревалось стекло, нагревался находящийся в бутылочке воздух. А нагреваясь, расширялся, и часть его выходила наружу. Отверстие горлышка было широкое, и запаивать его приходилось не одну минуту. Бутылочка не остывала: Спалланцани запаивал ее горячей. Воздух в запаянной бутылочке был разреженный. Нидгэм оказался прав: такая обстановка мало пригодна для самозарождения. Какая там жизнь в разреженном воздухе!