Долгое молчание Гаврилова заставило тетю Нюшу повторить вопрос:
— Как же ты, Василь Никитич, думаешь с квартерой?
Гаврилов рассказал обо всем. Тетя Нюша посмотрела на портрет Либуше.
— Значит, к ней едешь?
Гаврилов кивнул. Тетя Нюша вздохнула:
— Ну, дай бог тебе счастья! А мою Кланьку никто не берет. Так, балуются… А всурьез никто. И когда ж ты едешь?
— В новую квартиру — сегодня, а туда, — Гаврилов кивнул на портрет Либуше, — через три дня.
— Тебе ж надо укладываться?
— Да, пожалуй, надо.
— Помочь?
— А что мне укладывать–то? Да, пожалуй, помогите, тетя Нюша… Между прочим, всю эту мебель, кроме дивана–кровати, я не возьму.
Когда тетя Нюша и Гаврилов кончали укладку вещей, было уже поздно. Но бульдозеристы еще продолжали работать, где–то совсем рядом, и так рьяно, что весь дом дрожал.
— Смотри, Василь Никитич, к нам подбираются!
— Пускай, — сказал Гаврилов. — Теперь не страшно.
— А моя–то звонила… Какой–то механик с часового завода пригласил ее в ресторан. Вот не пойму я, чего люди ходют в рестораны. Деньги содют, а толку что? Пришла бы домой, тут бы выпили, да и я бы видела, с кем она гуляет. Самостоятельные нынче детки пошли. Эх, Василь Никитич! Уезжаешь. Жалко! Хороший ты человек… Привыкла к тебе, как к сыну. Скажу прямо: лучшего зятя мне не надо бы. Не судьба…
Тетя Нюша не договорила: в дверь постучали — пришла машина.
— Ну что ж, — сказала тетя Нюша, когда вещи были вынесены и Гаврилов стал прощаться. — Едешь?.. Ну, с богом! И дай–ка я тебя заместо матери благословлю. Забирай свою чешку–то, вези ее оттуда и живите дружно.
Она обняла, поцеловала Гаврилова и вдруг заплакала, и ему пришлось отвести ее в комнату.
Гаврилов попрощался и с Анисьей Петровной, и с Костей, и с Катей. Клавдии и Константина Егоровича не было дома. Гаврилов попросил передать им привет.
Давно уже Гаврилов не спал так крепко, как в поезде. Этому способствовала не только накопленная в последнюю неделю усталость, но и то, что у него было отличное настроение.
Среди пассажиров, кроме архитекторов, были: старый, сухой и подвижной, как кузнечик, армейский генерал с женой, теща сотрудника болгарского посольства в Москве с внучкой, молодая чета армян и три пожилые женщины.
В Киеве сели еще трое: профессор со взрослой дочерью и жена флотского майора, которая вошла в вагон со словами: «Ну вот и чудненько!»
В Черни над Тиссой вагон был загнан в высокий застекленный ангар и поднят домкратами почти на высоту человеческого роста. Чешские рабочие сняли ширококолейные русские оси и вместо них поставили чешские, более узкие.
Переобувшись, вагон выкатился из ангара. Его прицепили к поезду «Черни над Тиссой — Прага».
Целый день, отчаянно трясясь, поезд несся через всю страну.
Гаврилов не мог сидеть в купе: с трудом сдерживая волнение, он стоял у окна в коридоре и смотрел на горы и долины Словакии. Высокие Татры и бурные речонки, очаровательные поляны с мелкой елью и сосной, просторные поля и виноградники, домики–коттеджи под красной черепицей и острые пики костелов то подбегали к вагону, то уносились в сторону, затягиваясь дымкой реденького весеннего тумана.
В Чехословакию еще очень робко, горой скрытно, как разведчик, входила весна. Но хотя и малозаметная, она все же радовала сердце храбро выглянувшим из земли крохотным цветочком, зеленеющей веточкой ивы, звонким голосом петуха, покрикивающего на опьяневших от весеннего воздуха кур. А больше всего Гаврилова радовала оживленная жизнь на полях и в селениях Словакии. И особенно — повсеместное строительство новых домов и больших заводских и фабричных зданий.
Несущийся поезд, картины деятельной жизни — все было удивительно хорошо, будто рядом лились прелестные мелодии «Славянских танцев» Антонина Дворжака. Под эту музыку чешской весны поезд шибко и весело несся к Праге.
В Оломоуце и на других больших станциях Гаврилов выходил на перрон, жадно разглядывал толпу на перроне. Чем черт не шутит, почему бы Либуше не быть в одном из этих городов.
Чем ближе к Праге, тем неспокойнее становилось на душе Гаврилова. Он уже не мог ни читать, ни лежать, ни сидеть. Встанет — и к окну. А за окном туман, голые деревья, за которые цепляется паровозный дым, изморось: поезд то идет низинами, то взбирается к полосе горных лесов, где лежит снег. Лучше уж сидеть на диване, в купе, и думать. О чем? А о том, что придет на ум. Ну, например, о Москве.
Он, конечно, хорошо сделал, что перед отъездом повидался с одноруким Аверьяновым и с Морошкой. Хорошие они… Он рад за них, рад, что оба нашли свое счастье!
Особенно рад за Аверьянова. Какой же нужен характер, чтобы человеку, брошенному женой, с врожденной склонностью к алкоголизму, без руки, перестать пить, пойти учиться и стать мастером.
Русский солдат — добрый и умный. Как же хорошо несколько лет назад сказал он Гаврилову: «Я полагаю, что счастья в целом мире, как дождя на небе… И нам небось капля достанется».
И вот уже упали первые капли счастья на Морошку и на Аверьянова. Упадет ли на него его капля?..
В Прагу поезд пришел поздно вечером. Здесь сошла теща сотрудника болгарского посольства и шустрый генерал с женой. Покинули вагон и архитекторы. Они остановились в отеле «Татран». Хотя фасад отеля и выходил на Вацлавскую площадь, хотя лестница в нем была вытесана из белого мрамора, — отель не упоминался в газетной хронике, так как в нем не останавливались знаменитости. Но Гаврилову гостиница понравилась — номер был уютный, тихий.
Через пятнадцать минут Гаврилов уже пересекал Староместскую площадь. Однако как же тускло освещена она! Но, собственно, к чему иллюминация, когда осталось чуть больше часа до полуночи. Большинству жителей чешской столицы уже видятся сны. Здесь в восемь вечера зевают, а в десять ложатся спать. И если бы не рекламы и витрины Вацлавской площади и других облюбованных госпожой коммерцией улиц, город в этот час выглядел бы как черный монах.
Гаврилов прошел мимо памятника Яну Гусу, мимо Тынского храма, похожего в ночи на горную вершину, затем остановился перед домом, к которому он безудержно стремился девять лет. Дом был погружен в темноту. В неярком лунном свете лишь окна тускло отсвечивали. Гаврилов обошел площадь и вернулся в отель.
Конечно, если бы это было в Москве, он мог бы зайти в дом и в одиннадцатом часу. Ну, извинился бы. А здесь это исключено…
В шесть утра Гаврилов был уже на ногах. Легкая гимнастика у раскрытого окна, успокаивающий шумок электрической бритвы и обтирание. Когда Гаврилов выходил через узенькую улочку Мелантриха на Староместскую площадь, часы на ратуше пробили семь. Гаврилов прибавил шагу. Через пять минут он был уже в знакомом подъезде.
Как же тяжело подниматься по лестнице! Сомнения тянули, как кандалы каторжника. Ну, а если она замужем?.. Вообще–то ничего страшного, он уйдет, и все. Когда они полюбили друг друга, ей было двадцать, а ему двадцать два. А теперь ему тридцать один!
Ну что он остановился, как девчонка, впервые идущая на свидание?
Перед дверью квартиры, прежде чем позвонить, Гаврилов несколько раз глубоко вздохнул, затем нажал на кнопку.
Ему показалось, что прошла вечность. Когда наконец дверь открылась, в ее проеме встал мальчик с синими глазами, опушенными длинными ресницами. Он, видимо, хотел спросить: «Кто?», но не спросил, так и застыл.
Гаврилов и мальчик минуту, может быть, больше разглядывали друг друга… Неизвестно, сколько бы они еще стояли так, если бы из глубины квартиры не раздался голос:
— Мартин! Кдо то е?[28]
Гаврилов чуть пригнулся и прошептал:
— Мартин! Сын…
Мальчик шагнул назад. В этот момент в передней появилась Либуше.
Складнев ждал Гаврилова в кафе отеля «Татран», как условились, от восьми до половины девятого. Гаврилов не пришел и в девять. Складнев позавтракал один, затем вышел из отеля. За памятником Вацлаву он поднялся на ступени Национального музея и сделал несколько снимков пражского Бродвея. В десять часов Складнев подошел к двери гавриловского номера, постучал, постоял минуты три и, не дождавшись ответа, махнул рукой и ушел к себе…