голову командира запаса. Его новая черта — обнажать свою мысль до конца как бы перед оком
естествоиспытателя — невольно и Павла настраивала на иной лад. Оттаивая от долговременной спячки, он все
внимательнее слушал Следнева.
— Почему никогда не говорят о личной жизни героев? — сказал тот, слегка захмелев, но став от этого
только более словоохотливым. — Не для того, конечно, чтобы в ней копаться. Но есть женщины, жены, которые
несли на себе все, и не будь их, может быть, не было бы и самих этих героев, потому что мы, мужчины, в общем
слабы; нам нужна поддержка. Молчать о них — это значит не уважать. Уважение к семье начинается с уважения
к самому чувству и к женщине, которая его вызывает. Конечно, связи сердца странны, их не всегда поймешь,
даже сам. Но нет, должно быть, случайных привязанностей. Ты берешь у другого человека то, в чем насущно
нуждаешься, и ему отдаешь часть себя.
Это круговая цепь: никто не живет для себя, никто не живет один. Мы знаем вождей; а кто были их
наставники, их друзья, их матери? Мы знаем ученых и поэтов; а кто были их жены? Кто протягивал им в
неудаче руку, возле кого они могли отдохнуть? С кем вместе смеялись, кто заставлял их плакать от
безнадежности или от полноты чувства? Ведь без этого нет жизни, без этого нет биографии. А ты застеснялся,
чудак, что любишь свою жену!
— Это не жена, — сказал Павел.
Следнев взял папиросу сосредоточенным медленным движением и на миг устремил вперед прежний
проницательный, почти колючий взгляд.
У него был сухой лоб, смугло-бурый от солнца и ветра; глубоко сидящие глаза под коричневыми веками,
чуть-чуть приподнятая бровь, продольные морщины на щеках. Глаза светлые. Иногда они блеснут и тотчас
гаснут под длинными серыми ресницами, похожими на ржаные ости.
Он встал, перешел комнату, прихрамывая, что стало особенно заметно, потому что он оставил свою
палку, вырезанную из жилистого кедра, прислоненной к стулу.
— С каких это пор на Октябрь в Москве идет снег? — пробормотал он, не оборачиваясь.
Длинная дорога вела его сюда из Сибири! День за днем стучали колеса, а осень казалась бесконечной,
она не уступала своих рубежей. Следнев начал уже надеяться на чудо: он застанет Красную площадь в теплый,
солнечный позднеоктябрьский день! Прикрыв веки, он представлял, как ее натруженный до синевы асфальт
отливает осенним холодком, молодые липки наклоняют головы и на широком тротуаре ГУМа, в лужах,
оставшихся от утренней поливки, плавают золотые листья. Темно-красные кремлевские стены, алый флаг над
куполом, тронутый током воздуха, синее небо и бронзовые стрелки часов на Спасской башне — все вычерчено
четкой, ясной кистью, все вселяет бодрость и надежду.
Но в Москве зима обрушилась стаей голодных снежных пчел. И хотя все знали, что снег этот нестоек,
жизни ему, может, только до утра, — он все-таки завладел сейчас городом.
— С каких это пор в Москве на Октябрь идет снег? — повторил Следнев, оборачиваясь, и не дождался
ответа.
Павел сидел боком у стола, механическим движением вычерчивая пальцем невидимые квадраты.
Следнев, не торопясь, критически оглядел его; еще несколько лет назад Павел был очень красив, сейчас заметно
тяжелеет. Сколько ему лет? Да, пожалуй, через год-два сравняется сорок. Павлику Теплову сорок лет!
— Вот что, — сказал Следнев с грубоватой лаской, — рассказывай все по порядку, черт!
Павел как бы очнулся и посмотрел на него уже иным, не омертвевшим, а полным живых воспоминаний
взглядом; казалось, он жил в прошлом так же естественно, как если б это и было его законным обиталищем,
возвращаясь оттуда только временами, как в сны.
— Хорошо. Расскажу, — просто согласился он. — Только ведь это надо с самого начала: как я приехал в
тот город и как жил там.
Следнев сделал рукой легкое разрешающее движение: ночь принадлежала им вся, вплоть до белого
рассвета.
У воспоминаний своя дорога. Они поднимаются, как волны, и первые — невысокие, работящие,
проложившие путь ветру, — вскоре заслоняются одним-единственным девятым валом. Большую волну видно
издали; она подходит так медленно, так плавно, покачиваясь темным горбом, и только у самого берега перед
камнями, как бы чуя преграду, напружинивается, вспухает — гребень ее, увенчанный белой короной,
становится острее лезвия. Она приподнимается на цыпочки; ее шипение похоже на шипение летящего снаряда и
предшествует тому пушечному удару, который она обрушит на вас. Нет, ничего не забывается. Ничего не
проходит мимо. Пусть, откатываясь, волна памяти дает передышку, становится ненадолго гладкой, похожей на
бледно-зеленый мрамор: ее мыльная пена прорезана ветвистыми молниями!
Павел сидел выпрямившись, блестящий взгляд его был вперен в пустоту.
— Спрашиваешь, какая она, Тамара? Не знаю. Худощавая смуглая девушка с сердитыми глазами. В ней
было много детского, а голос звучал испытующе. Такой она казалась вначале. Но ведь человека видишь
неодинаковыми глазами в разное время… Слушай, — вдруг растерянно произнес Павел, переводя пристальный,
невидящий взгляд на своего друга. — Да ты знаешь, что такое любовь? И может быть так, что человек живет,
сходится с женщинами, женится, имеет ребенка — и вдруг в тридцать пять лет начинается для него любовь?
Слушай…
Следнев не успел ни ответить, ни даже задуматься, потому что Павел все глубже и глубже погружался в
свои воспоминания и сам забыл о своем вопросе.
— Я помню каждую минуту, которую провел с ней, наши встречи можно было сосчитать по пальцам — и
все-таки, когда я закрываю глаза, мне они кажутся сейчас каким-то единым куском: одним днем и одной
сияющей ночью. Это было настоящее счастье! Ведь счастье и есть, когда ни о чем не думаешь — плохо это или
хорошо. Когда теряешь всякие расчеты.
Когда я поцеловал ее однажды, она сказала: “Вы не подумаете обо мне ничего плохого?” Я неловко обнял
ее, руки у меня стали неповоротливыми, как у семнадцатилетнего подростка. Как мне хотелось схватить ее на
руки и пронести по всему городу! И я страдал оттого, что не смею этого сделать. Я приникал к ней с чувством,
которое не находило слов, и ощущал на своей щеке ее горячее дыхание. Но знаешь, что меня долго удерживало?
Может быть, ты подумаешь, что я сумасшедший или дурак, — ну все равно. Я думал о нашем ребенке, которого
уже, наверно, никогда не будет, но который мог бы родиться. Я слишком ясно представлял, как в его метрике,
там, где должно стоять мое имя, сделают прочерк. Как ее назовут матерью-одиночкой; она будет иметь право на
получение пятидесяти рублей государственного пособия, а я… я не буду иметь права жить возле моего ребенка
и заботиться о нем. О черт! Ну, ты можешь сказать: у тебя уже есть семья, у тебя есть долг. Ну, есть, есть! И
снимите с меня за это голову!
— Слушай, брат, давай-ка без истерики, — сказал не очень громко Константин Матвеевич.
Павел рассеянно потер лоб:
— Да, да. Прости. Видишь ли, я…
— Натерпелся, — просто сказал Следнев и усмехнулся своей обычной, чуть с горчиной, улыбкой. Глаза
его при этом оставались сосредоточенными и серьезными.
Ночь разгоралась над ними, будто ее раздували черные мехи. Однако от выпавшего снега улица уже не
казалась такой темной. Пешеходов не было, ветер стих. Сейчас стало видно, каким слабеньким и
недолговечным был этот первый снежок. Землю он почти не прикрывал, только крыши. Смутно виделся угол
соседнего дома: на нем уже висели гроздья флагов, как нахмуренные брови. Вечером на фронтоне зажгутся
электрические буквы: “Октябрь”. Рассвет должен был начаться только в седьмом часу, дымной багровой
полосой у горизонта. Но, не уступая ему, темнота и сама светилась сейчас странным лиловатым мерцанием. В