Литмир - Электронная Библиотека

Я храбро ответила:

— Что ж. Пусть и так. Но, расставаясь, надо оставлять человека хоть немного лучшим. В этом смысл

всех человеческих отношений. Надо много дружить и любить. Знаешь, откуда идут все мои огорчения? Что мне

кажется самым невыносимым? Когда ко мне кто-нибудь плохо относится. Безразлично кто. Мне просто трудно

жить тогда. И в то же время одного сознания, что я вызываю теплое чувство, уже достаточно. Мне, по сути дела,

больше ничего и не надо от человека: два-три добрых слова, несколько одобрительных взглядов. Я все время

должна ощущать на себе это доброжелательство, протянутые с готовностью руки. Тогда я счастлива.

— Этого ты хочешь от всех. А от одного?

— Так ведь он будет со мной рядом?

— Во всем? Может быть, и нет. Видишь ли, в отношениях людей применяется не Эвклидова геометрия, а

геометрия Лобачевского, огромных пространств, где плоскости смещаются, далекое и близкое — рядом. Вот ты

говоришь, что когда мы встретились, ты почувствовала, как мы близки. Но и бесконечно далеки! Так было

прежде, возможно, есть и сейчас. Однако ни тогда, ни теперь это не мешало нам. Вот в чем и чудо и правда.

Человек в чувствах, Тамара, как и во всем, бессознательно стремится к равновесию. Замкнутые нелюдимы,

может быть, в любви ждут именно того вдохновения, накала мыслей, которые им не суждены в повседневной

жизни. Те же, что находят тысячи интересов вне очага, которых многое захватывает и сами пленяющие других,

в супружестве ищут тишины, отдыха. Им надо набраться сил, чтоб завтра начать новый день. Браки, странные в

глазах всех, абсолютно оправданы для двух людей. Наоборот, бывает, что наиболее неудачливые браки как раз

те, которые выглядят вполне благополучными. На самом деле в них нет ни соли, ни сахара. Нет внутренней

необходимости.

Я почувствовала почти головокружение от всех этих мыслей. А Павел продолжал:

— Чем больше думаю, тем больше тоже убеждаюсь, что счастье — это процесс, не знаю чего, не знаю

какой. Но только оно не статично: растет, развивается, потом начинает увядать. Мы его должны строить каждый

день, как дом. Оно становится большим или маленьким в меру того, сколько мы можем вместить в себя, чего

стоим сами.

— Конечно: на одном и том же огне закаляют сталь и жарят яичницу, как сказал бы твой Синекаев!

Мы оба засмеялись. Вдруг он наклоняется и крепко целует меня.

— Умница ты моя! — Его снова охватывает радость оттого, что мы вместе.

— Так, как мы говорим с тобой, обычно говорят только люди одного пола.

Я отвечаю:

— Разве обязательно все время помнить, что ты мужчина, а я женщина?”

27

Эти дни, которые провели вместе Павел и Тамара, не были отравлены ничем. Не потому, что в них обоих

не стало мелочного раздражения, строптивости или обидчивости, но как-то инстинктивно раскрывалось только

лучшее, каждый стремился войти в глубь сознания любимого как можно прочнее, утвердиться там на долгие

времена. Это делалось бессознательно. Каждый хотел сохраниться в памяти другого всем лучшим, что в нем

есть. Так летящая искра оставляет след, огненный и трепещущий, прекрасный, как, может быть, ничто другое

на свете, а дым, гарь не попадают в поле зрения.

Кроме опаляющего болезненного счастья, которое обрушивается на человека с такой яростью, что

отнимает у него все силы и он в конце концов лежит, сломанный им, как после кораблекрушения, есть еще

счастье другого рода — естественное, живительное.

Оно подобно выздоровлению. Небо становится тогда голубым, трава — зеленой. Все вещи возвращаются

на свои места. Пол хочет, чтоб его по утрам подметали; чайник с готовностью свистит носиком, дважды в сутки

настаивая на чаепитиях.

Где бы ни был человек весь длинный суматошный день, он знает, что его ожидает в конце этого дня на

какой-нибудь лестнице, в закутке коридора, неприметного ни для кого другого, дверь и за ней распростершая

навстречу ему руки радость. Он входит в нее, как в дом, и остается там, сколько хочет. Это не вызывает в нем

приступов тревожного восторга: ведь издревле нет ничего естественнее, чем мужчина и женщина — любящие и

соединившиеся. Они вместе садятся за стол и нарезают хлеб, делятся своими дневными впечатлениями. Без

нетерпения взглядывают на часы.

Ночь принадлежит им. И следующий день тоже. Потому они и спокойны так, что все дни и ночи их

жизни принадлежат им. Это испытал каждый хоть раз, коротко или длинно — как уж кому посчастливилось.

У Тамары и Павла срок их счастья определялся календарем семинара: от вторника до пятницы. Десять

ночей, десять вечеров, десять утренних пробуждений и один долгий блаженный воскресный день. Целый день с

восходом и закатом! Они ждали его, как праздника, и он в самом деле пришел празднично, с внезапным,

отгородившим их от всего света ливнем.

— Не хватает рук, чтобы тебя обнять, — сказала Тамара после долгого молчания. — Хорошо, если б их

было десять или двадцать.

За открытым окном уже час подряд продолжал лить милосердный дождь. Они могли не шептаться, как

все эти ночи, опасаясь любопытных ушей хозяйки, а говорить вслух: голоса их заглушало. Все вокруг

переполнялось звоном: плескалось, стукалось о стекло, барабанило по подоконнику.

Песенка с довоенной пластинки, ожив, носилась в воздухе.

По-русски она переводилась не совсем уклюже и, может быть, далеко от подлинника, но с

простосердечным обаянием поэзии, которая живет иногда сама по себе, не в словах, а в сочетании звуков:

Дождь идет сверкая.

Брызги голубые,

Брызги золотые

Под ночным дождем…

— Уже, наверно, час, — поворачиваясь на локтях к окну, сказала Тамара. — Отвернись к стенке. Закрой

глаза.

— Жалко спать, — отозвался Павел.

— Теперь ты проверил, любишь ли ты меня? Помнишь, ты говорил, что когда живешь вместе — это

лучшая проверка.

— Я уже давно проверил. Ну что ты вздрогнула? Боишься молнии?

— Мне все кажется, что это ракеты. Война.

— Хочешь, я встану и закрою окно?

— Нет, не надо. Дождь такой хороший!

— А сама опять дрожишь.

— Не потому. Потому что я тебя люблю, — одними губами прошептала Тамара, приникая к нему.

Дождь шипел и играл, словно из огромной небесной бутыли вылетела пробка. Воздух был холоден и

проникал до самой глубины легких. Пахло влагой и зеленым листом, освобожденным от пыли. Среди тысяч

городских окон их распахнутое окно плыло, как корабль, в сверкающую грозовую ночь, которая благодатно

поила землю. Рты трав открывались навстречу ей, поры веток впитывали ее. Уши людей переполнялись ее

свежим плеском. Шум дождя баюкал.

— Тебе хорошо сейчас?

— Тихо. Такой мир кругом. Я мог бы сказать, как Фауст: остановись, мгновение…

— Оно самое прекрасною?

— Да. И это. И перед этим. И после. Все, что с тобой…

Глаза его были уже закрыты, рука тяжелела на ее груди. Тамара не шевелилась, ее голые плечи зябли, но

ситцевая рубашка, теплая от его ладони, согревала. Сердце ее тоже лежало под его ладонью и стучало тихо,

чтобы не разбудить.

Падал дождь с неба: струями, нитями, каплями… Одно беспризорное тополиное семечко влетело еще

днем и теперь чутко вздрагивало от малейшего дуновения, перепархивало с места на место, наивно ища

пристанища, чтобы пустить корни: на столе, на стульях, на полу…

Тамара следила за ним с перехваченным горлом. Уснувший Павел дышал рядом с ней шумно, иногда

посапывал; тогда она притрагивалась к его шее губами или касалась ладонью раскрытой груди, и он

бессознательно отвечал на это прикосновение тем, что сам благодарно прижимался к ней на одно только

мгновение — потом тело его вновь обмякало, прогнанное сновидение переставало мучить и дыхание

выравнивалось.

139
{"b":"268826","o":1}