не были редкостью. Чаще Синекаев звонил по делу, но иногда, оставаясь на какие-то минуты один в своем
кабинете, просто давал себе и короткий роздых.
— Вот что, — сказал он без всяких предисловий, — на следующей неделе Сбруянов и Шашко будут в
райкоме. Начнем заниматься твоим делом. Удовлетворен?
— Да! — Павел мгновенно сбросил тяжесть вчерашних черных мыслей о Синекаеве. — Вполне, Кирилл
Андреевич!
В нем все ликовало. Но Синекаев не стал продолжать, словно и это сказал по принуждению. Звонок его
был вызван вот чем.
Прошлой ночью, когда гости наконец ушли, расстроенная Софья Васильевна спросила мужа:
— Почему ты так говорил с Павлом Владимировичем? И что за история с Шашко?
Синекаев подбивал кулаком подушки. Он не был пьян, но отяжелел и сердился. Сначала вяло и неохотно,
но потом, вновь раздражаясь, ответил:
— Мало районной соли съел твой Павел Владимирович, вот что. Уперся в какую-то мелочь и готов
трубить о ней на весь свет, как о великом открытии. Ну пусть даже не мелочь. Хорошо. Но, Соня, ты же должна
понять: это все-таки не главное сегодня. Главное — за волосы хоть, а вытянуть район! И Шашко много помог в
этом. Зарвался, сжульничал на ерундовую премию, но все остальное? Все годы его работы? Он сумел сдвинуть
колхоз с мертвой точки. Жульничество обернется плохо только для него одного; колхоз все равно теперь стоит
на крепких ногах, таким он и останется. То, что сделано за последние годы, — великолепная подхлестывающая
агитация для остальных. Тьфу! Да я не про этих несчастных сорок коров говорю, что ты вытаращилась! Тут мы
Шашко быстро приструним. Только не вижу нужды всенародно позорить человека при первой вине. Тем более
что он сейчас нужен: ведь по торфу от Гвоздева их колхоз почти не отстает. А без него все завалят, я уже знаю.
У Софьи Васильевны была манера смотреть добрым взглядом, не смаргивая. Она могла ничего не
говорить при этом, и все-таки другому приходилось как бы оправдываться перед ней.
— Значит, ты готов терпеть его “пока что”? — спросила она.
— Да, — жестко отозвался Синекаев, отводя глаза. — Потерплю. По крайней мере не дам гробить
большое дело. Я не ем кисель с ложечки, а ломаю черный хлеб, как и все мои колхозники. Я смотрю в лицо
реальности: поднять шум из-за нескольких десятков коров — значит поколебать доверие к остальному. И это
тогда, когда мы обратились с призывом к области! Я просто не позволю мешать разным белоручкам. Через год
Шашко будет не нужен колхозу, и если он останется прежним Шашко, то пойдет ко всем чертям. Что я, меньше
вас понимаю в принципиальности? Не ко времени, вот что! Надо дать государству в десять раз больше хлеба,
молока и мяса, чем мы даем сейчас. Может быть, это шкурнический интерес, так скажешь?
Софья Васильевна покачала головой, глядя на него почти с жалостью:
— Не скажу, потому что знаю тебя. Ты всегда уверен, что прав. А если б не был уверен, то и работать бы
не стал. Ты не за зарплату работаешь, это тоже знаю. Но Павел Владимирович правее тебя. Не могу это
объяснить, чувствую сердцем. Он хочет правды.
— И я хочу правды. Только моя правда в закромах, а его пока что на кончике пера. Ну и хватит об этом.
Спи. Разоблачители!
Отношения Павла и Синекаева не сломались, но надломились. Это была внутренняя трещина.
Сбруянов действительно приезжал в райком, но Шашко не появился: заболел, простыл на разливе. Потом
он поднялся, но Павел так и не знал, говорил ли с ним Синекаев. Даже виделись ли они? Синекаев уезжал
теперь в пять часов утра, не заходя в райком. Он пропадал в дальнем конце района: в Лузятне, в Сырокоренье.
Ударный сердобольский месячник, подхваченный областью, требовал напряжения всех сил. Павел тоже много
работал, мало и худо спал; колонки цифр, предостерегающие шрифты заголовков прыгали перед его глазами
даже во сне.
И вдруг в самый разгар тревог пришел вызов: Теплова командировать на декадные курсы при областной
редакции. Это было так не ко времени, что раздосадованный Павел кинулся в райком.
Гладилин развел руками: надо связаться с Синекаевым. Он позвонил снова только под вечер. Синекаев
сказал: пусть едет. Нет, больше ничего не прибавил.
Вот как! “Пусть едет”? Может быть, он, Павел, вообще уже не нужен в районе?
Павел кипел негодованием и когда выправлял командировку и когда садился в поезд.
Вагон был общий. Люди, ехавшие издалека, ничего не знали о Сердоболе. У них были свои заботы.
Пухлощекий подросток с волосами, зачесанными назад со всей старательностью четырнадцати лет,
показывал соседу — пьяненькому красноглазому, переполненному сейчас чувством виноватой любви к
ближнему, — семейные фотографии.
— Отец? Тоже небось пьет? — вздыхал попутчик.
Мальчик серьезно кивал: — Каждый день. Без этого не ложится.
— А мать? Все в себе переживает? Они ведь, женщины, такие… Уважать их надо.
Мальчик опять подтвердил наклоном головы, глядя на фотографию строго и грустно.
Мимо проходила разносчица со съестным. Парнишка, вытянув шею, заглянул в ее корзину и
нерешительно опустил руку в карман.
— Колбаса есть? — спросил он как мог независимее, не отрывая завороженного взгляда от корзины.
— Да не трать ты деньги, — заубеждал его попутчик, — дотерпи до утра. Выйдешь без копейки, тоже
плохо.
— Мне бы только осталось на автобус…
Решившись, мальчик достал последнюю мятую трешку, протягивая ее рывком, грубым хозяйским
движением, чуть не до слез жалея, должно быть, про себя:
— С колбасой дайте.
Потом тот же подросток смотрел из окна на сердобольскую землю и вслух наивно восторгался ею:
— Березы, сосны, ай красиво!
Павел поглядывал на него сначала бездумно, потом начал тоже улыбаться.
— Там, откуда ты едешь, другие места? — спросил он.
Мальчик метнул косой взгляд:
— Всякие.
— А сколько классов ты окончил?
— Шесть.
— Ну… — Павел хотел спросить еще о чем-то, но почувствовал, что не знает, как подступиться.
Подросток сидел перед ним замкнутый, с явным недоброжелательством, неприступный, как цитадель. И
жизнь у него, наверно, не простая, да и сам он вовсе не прост. Нелегко достучаться до чужой души. Чаще люди
проходят мимо, как планеты в космосе, скользнув нелюбопытным взглядом. Покрывайло как-то сказал, что те
двадцать или сто двадцать минут из двадцати четырех часов, когда мы становимся щедрее и отзывчивее друг к
другу, — это и есть общественная жизнь. А что значит быть отзывчивым? Кое в чем это зависит от
впечатлительности человека, от способности влезть в чужую шкуру так, чтоб почувствовать вживе и чужую
боль. Но это уже дело не благородства, а скорее нервности. Здоровый же человек думает прежде всего о
реальном: как сделать, чтобы люди и в горе были сыты, не обижены. Чтобы жизнь для них не останавливалась.
Хотя вовсе не обязательно плакать вместе.
— Я старше тебя, а тоже очень люблю ездить, — весело сказал Павел. — Все равно как: на лошади, в
самолете, на подножке трамвая. Все перепробовал. Вот только в водолазном костюме не спускался.
— Ас парашютом прыгали?
— Прыгал. Один раз на фронте. Очень неприятно: опускаешь ногу в пустоту. Если замешкаешься на
минуту, уже невозможно это сделать.
— Страшно?
— Ого!
— Как же вы?..
— Так ведь бывает, что жизнь дешевле того дела, ради которого ею рискуешь.
Мальчишка вздохнул прерывисто, наполовину оттаяв.
— Вы не знаете, — спросил он после недолгих размышлений, — какую работу взять, чтоб побольше в
жизни увидеть?
— А отец у тебя кто?
Он уклончиво отозвался:
— Мы с Байкала.
— Красивые места! — похвалил Павел. — Море ягод. Идешь по бархатному ковру. А песок — крупчатка!
Вода бирюзовая, каждый камушек на дне виден.