ближнего ручья тянуло вечерним запахом тины и лягушечьей икры.
Любовь — это праздник, который справляет мир для двух людей. Он не жалеет на это ни звезд, ни
зеленых флагов, которые вывешивают навстречу деревья. Воздух звенит от щедрого кваканья лягушек, пения
птиц и кузнечиков. Темно-золотое кольчатое дно реки играет лунным светом.
Павлу захотелось вспомнить что-нибудь томительно-нежное в своей жизни тоже. И он вспомнил, как
однажды смотрел в окно скорого поезда, а по лугу шла незнакомая девушка в ситцевом развевающемся платье,
как желтый одуванчик… Может быть, это и было его счастье, желтое, как одуванчик? То, о котором он всегда
мечтал.
Но мечты должны сбываться! Иначе, неутоленные, они остаются занозой в сердце и ноют к плохой
погоде. Мы должны получить в руки то, что в прежние годы грезилось счастьем. Хотя бы для того, чтобы
убедиться, что оно не счастье, и свободно двигаться дальше.
— Дай я растреплю твои волосы, — жадно и быстро сказал Глеб, едва закрылась дверь за Павлом и они
остались одни. — Брось чашки, брось посуду. Евушка, иди сюда!
— Ты можешь обождать? — преображенная, с играющим смехом в голосе проговорила она, слегка
отстраняясь.
Но ее высокая грудь ходуном ходила над фартуком, и, когда Глеб коснулся ее, сгорая от внезапной
нежности, Ева повернула к нему вспыхнувшее лицо.
— Погоди. Я не убегу, — проговорила она. — Я сейчас.
Она заметалась по горнице, громоздя тарелки на лавку, окуная их в лохань с теплой водой, протирая
суровым полотенцем, — оно летало в ее руках! — и наконец нагнулась над лампой, чтоб погасить.
— Да оставь ты свет! Будешь ты меня слушаться, жена?
Ева остановилась, и гордость, счастье сделали ее такой красивой, какой ее не увидит никто из посто-
ронних. Она стала раздеваться медленно, купаясь в его взгляде. Сначала сняла фартук и кофту (ее круглые
плечи заиграли в свете лампы теплой белизной); затем отстегнула с шеи нитку бус (они скользнули в ее ладонях
красной змейкой); развязала тесьму юбки, но не сбросила ее, а присела на стул, стягивая чулки.
У них была деревенская постель на высоко взбитых пуховиках; в подушки человек уходил по пояс.
Лоскутное одеяло, добротно стеганное на вате, одинаково хорошо прикрывало их и вдоль и поперек. Кружевные
подзоры низко спускались к полу, ровно на полпальца не достигая половиц. Все было продумано в этом доме, и
когда кто-нибудь приходил сюда впервые, его прежде всего поражал строгий, почти геометрический порядок; а
золотая голова хозяйки, причесанная волосок к волоску, как сторожевой подсолнух, обозревала свое царство.
— Да неужто не можешь ты глядеть на меня спокойно? — спросила Ева мужа, как каждая женщина,
никогда не насыщаясь страстными признаниями и подбивая его повторять их вновь и вновь.
— Нет, не могу, — буркнул Глеб, блаженно уткнувшись лицом в ее плечо. — Трону тебя за руку или
просто плечом задену — и мне хочется целовать и целовать тебя.
— Поцелуями сыт не будешь, — резонно заметила Ева.
— А пьян?
Оба засмеялись.
Лунные облака бежали по их кровле, отмечая границу счастливого дома.
А счастье — что такое? Мы присваиваем ему множество качеств, но только когда оно выпадает нам
самим, мы твердо знаем, что это оно-то и есть.
— Евушка, — проговорил Глеб погодя, не размыкая век. — Я, честное слово, не жадный. Ты меня
любишь, и с меня хватит. Но если бы ты на других смотрела поприветливей, это шло бы тебе в пользу. Вот
товарищ редактор — хороший парень, а ты с ним так обходишься, будто горячие угли глотаешь, если он у тебя о
чем спросит. А ведь он культурный, грамотный, от него и набраться кое-чего можно.
— Мне никого не надо, — ответила Ева, мрачнея. — Никому я не верю.
— Ну почему, Евушка? Что же, вокруг тебя волки?
— Волки, да! — зазвенев слезами, вскричала она. — Один ты у меня есть. И не было у меня никого на
свете другого. Ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер!
— Будет, будет, — испуганно забормотал Глеб. — Забудь. Прошло все. Евушка, жена ты моя кровная!
— Жена! — выдавила она с коротким всхлипом, вздрагивая всем телом. — А разве не рвали нас друг от
друга за белые руки товарищи твои?! Не буду я их привечать. Никого! Не жди! Не стану!
Глеб завздыхал и, чувствуя, как бьется у него под рукой ее обиженное сердце, долго еще бормотал
ласковые слова, гладил и убаюкивал ее, пока она не уснула. У него же долго сон бежал от глаз.
И все-таки он верил, что в конце концов победит, отогреет свою бедную птицу, введет ее в тот мир, где
жил сам.
Человек инстинктивно выбирает тот путь, к которому его тянет. Путь этот может быть ложным. И вот
тут-то начинается борьба за его душу: не отвращать насильно, а менять его самого; населять его новыми
мыслями, открывать горизонты и тянуть к ним, тянуть! Разбудить любознательность, выдвигать те ящички
души, которые были запечатаны, и наполнять их впервые. Человек — существо необъятное, и перевоспитывать
его легче, чем кажется: дай ему новые мысли, всколыхни иными чувствами, покажи, что они существуют. Он.
сам за них уцепится и уже станет не тем, чем был, а следовательно, и пути у него будут другие.
13
В Сердоболе расцветала сирень. Густой сладкий запах плыл над домами; пассажиры залезали в автобус с
целыми сиреневыми метлами. Не махровая, не персидская, а самая обыкновенная наша бледно-лиловая
северная сирень пахла так тонко и головокружительно, росла с такой жадностью к жизни и стойкостью перед
заморозками, что казалось, на эти две недели брала в плен весь город.
Как-то в третьем часу пополудни Павел услышал легкий шорох и поднял голову от гранок, моргая
утомленными глазами: Тамара стояла в дверях против солнца и вся светилась! Дымчатым стало ее платье, сияли
волосы надо лбом, тонкие голые руки, бледно-золотые, распахивали обе половинки двери таким движением, как
будто она отводила в сторону яблоневые ветви в саду.
Он вскочил ей навстречу.
— Тамарочка, я совсем заскучал без вас, — произнес Павел, обрадованно беря ее обе руки в свои. — Мне
так хотелось поговорить с вами. А вы приметесь снова фыркать мне в лицо, как котенок? Я никогда не знаю,
расстаемся мы на неделю или на несколько месяцев. Я вообще ничего не знаю про вас! О чем вы сейчас,
например, думаете? Ну? Вы не рады мне?
Тамарины руки лежали в его ладонях, она не отнимала их, но во всей ее позе сквозила напряженность.
— Вот вы говорите все эти слова просто так, — глухо сказала она. — А потом, если вам придется по-
настоящему кому-нибудь… как вы их повторите?..
Она подождала ответа и робко, сбоку, посмотрела на него. Он стоял, закусив губы. Руки, которые только
что ласкали ее пальцы — ровно настолько, чтоб это могло быть и многозначительным или, наоборот, ничего не
значить, — сами собой опустились. Он оперся ими о кончик стола и нервно побарабанил. Только спустя
мгновение он повернул к ней лицо, слегка залитое краской.
— Я отношусь к вам не так, Тамара. Не думайте обо мне хуже, чем я есть. Я не хочу с вами говорить
легко. (И тотчас подумал про себя: “А тогда — как же?”)
Одновременно зазвонил телефон и без стука вошел метранпаж.
— Вы позвоните сегодня еще, если будете здесь вечером?
Она неопределенно кивнула.
Короткая сцена взволновала ее больше, чем его. Она шла, слегка оглушенная, не столько вдумываясь в
смысл слов, сколько ощущая на своей руке его прикосновение. И то, как он это произнес — “я не хочу с вами
говорить легко, Тамара”, — разбудило в ней бурные надежды.
Есть особая захватывающая привлекательность во влюбленности, которая еще только зарождается, на
самом ее пороге. Все ее радости остро переживаются воображением; они мягки как воск, и их можно лепить