его. Иногда ему казалось, что первое нелегкое время в колхозе он бы и не выдюжил без Евы. Она не
разбиралась в делах колхоза, но понимала Глеба сердцем. Может быть, в самом деле любовь — это и есть заряд
мужества, который люди черпают друг в друге?
Избранный всенародно, миром, Глеб на другой же день своего председательства очутился перед пустой
колхозной казной и без помощников.
— Что будем делать? — невесело сказал он жене.
Они снимали горницу у вдовой старухи. Здесь пахло беленой печью, старым деревом; тихий огонек
лампадки персикового цвета бессонно теплился в углу. Дотошная старушонка обычно встревала в разговор из
своей боковушки. Но сейчас она молчала: сказать было нечего.
— Ну, сложу я свои подъемные, ссуду на дом, а, Ева?
Старушка замерла от острого удивления и любопытства.
— Так, Глебушка, так, — легко отозвалась Ева, разорительница своего хозяйства, и надолго замолкла в
поцелуе.
— Вот и хорошо, — спустя какое-то время заговорил повеселевший Глеб. — Авось не пропадем! Ведь
еще и шефы есть, а, Ева?
И Ева, может быть в первый раз слыша это слово, отважно поддержала его:
— Шефы есть тоже.
Шефы у Глеба оказались легковесны. Сердобольский городской парк. Учреждение бедное: ни денег, ни
людей.
— Хорошо, — сказал им Глеб. — Тогда давайте оркестр и художника.
Стоял тогда сентябрь, а поля еще не были убраны. И вот началось: утром у правления заиграл оркестр.
Сбежался народ, Глеб произнес речь, и без захода домой все отправились на поля. А в обед уже готовы были
портреты отстающих; красуются на всю деревню! И никаких штрафов, никаких выговоров не понадобилось.
Так и жили месяц: с утра марши, туш. Днем стенгазета, плакаты по всей деревне. За это время
накопились деньги в колхозе. Когда Глебу сказали: “Песни песнями, а когда авансировать будешь?” — он уже
мог и деньги дать.
И все-таки жизнь была совсем не такая веселая и простая, как могло бы показаться.
Ссуду Глебу колхоз вернул, и к концу года ему срубили избу на краю Сырокоренья.
Вот здесь-то, морщась от натуги и горестно вздыхая, он писал по вечерам свои стихи.
Узнаю походку —
Бригадир-то мой!
Продался за водку
Парень молодой.
…Вот с таким активом
Поднимать колхоз!
Тяжело и больно,
Больно мне до слез… 1
С активом было в самом деле трудно. Те, кто сам числил себя в нем, оказались на поверку только
помехой. Колхозная парторганизация, кроме Глеба, состояла из четырех бывших председателей колхоза;
работать они не шли, критиковали рьяно.
Но к тому времени, когда в Сырокоренье приехал Павел, положение там выправилось.
Парторгом колхоза стала новая агрономша, суровая женщина, которая прошла в солдатских сапогах до
Берлина.
Здесь она тоже жила по-фронтовому; не было ночи, чтоб поспала спокойно. Рассвет брезжит едва, в окно
стук:
— Васильевна, золу вчера свезли на поле.
— Ну хорошо.
На собрании, где был и Павел, схватились при нем три бабы. Глеб словно и не слышал; углубился в
бумаги, хитрый парень! Ругались, спорили. Вдруг парторг говорит самой крикливой:
— Тетя Феня, сиди прямо.
Та осеклась, невольно выпрямилась. Все замолчали. Тогда Сбруянов как ни в чем не бывало сказал:
— Итак, есть предложение голосовать.
Парторг присмотрела человека и для свинофермы: здешнего же председателя сельсовета. Созвала
собрание, никого не предупреждая, и -сразу:
— Есть предложение коммунисту Белосапожкину поручить свиноферму.
Тот на дыбы: я, мол, лицо выборное! В райком пойду! В райисполком! К Синекаеву!
А Синекаев подтверждает: все так, воля организации, и заместитель у тебя хороший.
Куда денешься? Пошел. Согласился. На сессии сельсовета его освободили. А через полгода говорит:
1 Стихи Е. К. Маслова.
— Ну, сидел я на своем деревянном кресле, получал триста пятьдесят рублей. Было в моем сельсовете
три колхоза. Но лично я как работал? Без меня хорошее у них, без меня и плохое. А тут мое дело; недоспал,
постарался — уже заметно. Деньгами заработаю за год тысяч пятнадцать, еще хлебом, овощью разной.
Вся эта бурная жизнь шла не то чтобы мимо Евы, но и не задевая ее прямо. На полевые работы она
ходила исправно, хотя держалась особняком. Может быть, вовсе и не от гордости; просто стеснялась своего
полесского говора, не похожего на здешний, страшилась бабьих бесцеремонных языков. Стоило ей
попервоначалу появиться на улице, как все оборачивались, глазели, как на заморское чудо, даже к окнам
подбегали. Звали ее за глаза попадьей. В глаза — никак. Но понемногу примелькалась и ее шубейка, опушенная
мехом, и неснимаемые кораллы, словно след кровавого пальца по белой шее. Веточкой от дичка, перенесенной
упрямым садовником, приживалась в Сырокоренье по-библейски светловолосая Ева.
Когда Павел увидел ее во второй раз, ему показалось, что голова ее и впрямь отлита из чистого золота.
Никогда в жизни не видел он таких волос! Они лежали гладко; ни одна прядь не выбивалась, ни одна не
набегала на другую. И цвет их был не похож ни на что другое, кроме благородного золота: желтизна без
малейшей примеси красного или соломенного. Такие волосы нельзя представить кудрявыми, наплоенными —
они словно отлиты из цельного куска. Когда она наклоняла голову, казалось, на ее лоб падал их отсвет.
У себя дома Ева держалась хотя и без робости, но за весь вечер не открыла рта.
Она появлялась и исчезала, удаляясь то в боковушку, то к печи, то в сени. И каждый раз Павел с досадой
видел, как прерывался сам собой их разговор с Глебом и они оба со стеснившимся сердцем жадно
вслушивались в тихий звон подойника из сеней, в шуршание ее платья за перегородкой.
Неосознанная зависть брала Павла, когда он переводил взгляд на Глеба.
— Что, счастлив? — спрашивал он грубовато, по-мужски.
Лицо у того становилось тоньше, одухотвореннее.
— Хорошо! — отвечал он чуть растерянно. — Правда.
И это “правда” было полно непередаваемой интонации робкого утверждения. Глаза его словно западали и
становились больше, он открывал их очень широко. Опушенные мягкими коричневыми ресницами, светло-
карие, они жили сейчас своей особенной жизнью. Они и губы, которые вздрагивали от невысказанного. Его
большое тело было переполнено нежностью и застенчивостью. На лице сохранялось выражение все того же
детского восхищения перед тайной жизни — любовью. Он казался просто мальчиком, который только-только
открыл первую страницу книги жизни — и тотчас утонул в ее синих морях, задохнулся от ее цветов, стоял
растерянный и счастливый посреди всего ее богатства. А богатство это между тем негромко постукивало
своими цветными сапожками в сенях, прибираясь по хозяйству.
— Со мной такое никогда не случалось, — доверчиво продолжал Глеб, глядя прямо на Павла, — я весь
как налитый счастьем.
— Ах ты, поэт, — грустно и тепло сказал Павел, чувствуя, что ему перехватывает горло.
Они замолчали, потому что Ева звякнула щеколдой.
Павел выпил чаю — столько чашек, сколько наливала ему Ева, — и побрел на ночлег, простившись с
хозяевами. Его провожало медовое тепло только что зажженной лампы. Она стояла на окне, наполняя своим
светом не только бочкастое ламповое стекло, под которым торчком горел фитилек, но и весь дом: и темные
кусты, и соседние рано замолкшие избы, и вспаханную землю вокруг них.
Деревья за одну теплую ночь изменились: их обрызгало пушистыми почками. Начисто ушел серый цвет
голых веток. В низинах блестела луговая вода, где каждая струя видна и журчание ее как бы одушевлено. Земля
вечерела. Близкая ночь пряла туман. Возле каждого комка свежевспаханного поля прилегли сумерки. Только
небо, темное с востока, на западе еще холодно светилось, как стеклянный фонарь с дотлевающим огарком. От