– Не люблю об этом говорить, – отвечаю я. – У меня как-то не очень получается. Изливать душу. Наверное, еще и поэтому никак не могу это толком пережить. Знаешь, у меня по-другому это функционирует – избавиться от переживаний. Для этого мне нужно описать события. Собственно, этим я сейчас и занимаюсь.
Норберт долго молчит. Потом кивает.
– Понимаю.
И тут он начинает развивать бурную деятельность. Ищет в кухонном шкафу штопор, находит, откупоривает бутылку, которую принес, разливает вино по бокалам. У меня камень падает с сердца, камень весом в несколько тонн.
…Спустя час, после многих сказанных слов, трех эспрессо, бутылки чудесного французского розового и трех четвертей бутылки виски мы сидим за кухонным столом и корчимся от смеха. Норберт как минимум в десятый раз рассказывает историю о том, как однажды в баре он с одним толстым, приятно неопрятным гессенским политиком назюзюкался до такой степени, что был застигнут двумя полицейским на месте преступления, когда пытался открыть своим ключом от машины чужой «Порш», который тоже был красного цвета и стоял совсем рядом с его помятым «Гольфом». И слушая эту историю, я снова смеюсь, как в первый раз.
Я еще продолжаю смеяться, а Норберт уже переходит к рассказу о том, как я на банкете по случаю его пятидесятилетия пошла вразнос, как только приглашенная группа дерзнула исполнить битловскую песню «All you need is love». События того вечера я помню смутно, это был очень хороший вечер, вскоре после смерти Анны, это было странное время, промежуток между первоначальным шоком и постигшей меня окончательной катастрофой, от которой я долго не могла оправиться, впрочем, продолжая кое-как функционировать.
Мы с Норбертом были тогда едва знакомы, я только что перешла в его издательство, и он понятия не имел о моих обстоятельствах. Понятия не имел, что у меня вообще была сестра. Помню, что пила тогда просекко, а не антидепрессанты, танцевала с Марком, с которым была обручена, и больше не испытывала к нему никаких чувств, как ни заставляла себя. Помню, что была в белом, как и предписывал дресс-код в пригласительном билете, хотя вообще-то до того обычно носила черное. Помню, как думала тогда, что смогу жить такой жизнью: праздновать праздники, пить просекко, танцевать и исполнять невинные желания своих эксцентричных друзей. И помню, как это настигло меня прямо на танцполе, когда я танцевала с Марком, это землетрясение, прямо с первыми тактами – love, love, love. Помню, как реальность вдруг исчезла в ненасытной черной воронке и я оказалась снова один на один с моим ужасом: кровь, Анна и кровь, я начала хватать ртом воздух, пытаясь вырваться из обступившей меня черноты, но песня держала крепко, не отпускала, я таращила глаза, пытаясь выхватить хоть клочок реальности, карабкалась изо всех сил, а люди вокруг подпевали, я хватала ртом воздух, прекратите, прекратите, беззвучно кричала я, а люди вокруг продолжали петь, не слыша меня, All you need is love, la-da-da-da-da, и тогда я и вправду закричала изо всех сил. Прекратите, прекратите, прекратите! – кричала я так, что горело горло, до тех пор, пока люди вокруг меня вдруг перестали петь, перестали танцевать, стали смотреть на меня, даже сбитые с толку музыканты перестали играть, все смотрели, как я визжу на танцполе. Прекратите, прекратите, прекратите! Все еще в страшной черной воронке, там, в доме Анны, беспомощная, одинокая, и рука Марка и его шепот: Тихо-тихо, успокойся, все окей, и его громкий голос: Извините, моя невеста просто немножко выпила лишнего, позвольте, простите, разрешите пройти…
Норберт корчится от смеха, вспоминая эту историю. Он понятия не имеет, что тогда на самом деле произошло, думает, я просто напилась до полусмерти и к тому же у меня какое-то непонятное подсознательное отвращение к Beatles.
Я никому не рассказываю, что случилось с Анной, и тогда тоже никому не рассказывала. Получается, сегодня вокруг меня нет ни одного человека, который знал бы, что у меня была сестра и что с ней случилось, за исключением, конечно, родителей. Никаких старых друзей, никаких одноклассников, общих знакомых. Для всех, с кем я общаюсь, никакой Анны и не было.
Поймет ли Норберт связь той моей истерики с убийством? Пока он вроде смеется, значит, все нормально. Он понятия не имеет, что я пережила, когда переступила порог дома Анны, обнаружила сестру на полу, то ли мертвую, то ли умирающую, и увидела ее убийцу. Затаившегося, и эти его холодные светлые глаза. Я, окаменевшая на несколько страшных мгновений, Анна, окаменевшая навсегда, все застыло в тот миг, я, как статуя, Анна, как кошмарная лежащая на полу статуя, абсолютно неподвижная, и все вокруг застывшее, и только это сюрреалистическое, почти бесплотное, бесконечное кружение пластинки на проигрывателе, где-то на периферии зрения, мрачное, фальшивое, она все крутится и крутится, эта пластинка, между прочим, это моя старая пластинка, которую я подарила Анне. The Beatles. All you need is love, la-da-da-da-da, all you need is love, la-da-da-da-da, all you need is love, love, love is all you need.
Песня, из-за которой я больше никогда не включаю радио, просто боюсь, вдруг она там заиграет.
Глотаю подступивший к горлу комок и гоню от себя эти мысли. Хорошо, что Норберт смеется. И не важно, над чем.
Мне нравится, что он здесь. Мне нравится его юмор, мне нравится его лукавый цинизм, который могут себе позволить только те, у кого жизнь действительно удалась. Мне хочется, чтобы он остался ночевать. В моем доме полно комнат для гостей, однако Норберт твердит, что должен ехать домой, завтра утром у него какое-то совещание. Черт, так мило, так уютно иметь рядом с собой друга, старшего брата, у ног которого свернулась моя спящая собака с удивленно поднятыми бровями, как будто она видит во сне что-то невероятное. Нас всего трое, но вот сейчас, именно в этот момент, мне кажется, что мой дом полон жизни. Подавляю тяжелый вздох. Понятно, это не может длиться вечно. Лучше и не пытаться мечтать о том, чтобы остановить такие прекрасные мгновенья. Сейчас что-нибудь произойдет и все разрушится. Что это будет, что это будет, что это будет?
Это будет Норберт. Он встает. Подавляю желание вцепиться в него.
– Пожалуйста, не уходи, – почти шепчу я. – Мне страшно.
Но он не слышит, а может, я этого и не говорила. Норберт надевает пальто, строго смотрит на меня и говорит, что я должна постараться написать особенно хорошо, раз уж решила взяться за дебильный триллер, и направляется к двери. Нельзя его отпускать ехать, такого пьяного, но все тело налито какой-то неподъемной тяжестью.
Он оборачивается ко мне, кладет руки на плечи и, глядя прямо в лицо, обдавая запахом виски, говорит почти прокурорским тоном:
– Книга должна быть топором для замерзшего в нас моря.
– Кафка, – говорю я, и он согласно кивает.
– И именно по поводу тебя постоянно вспоминают эту цитату. Книга должна быть топором, Линда. Помни. Триллер, не триллер, но я жду от тебя чего-то настоящего. О жизни, о душе, о…
Дальше он бормочет уже совсем неразборчиво, убирает руки с моих плеч и начинает рассеянно застегивать пальто. Отстегивается, пытается еще раз, опять не попадает, раздраженно смотрит перед собой и, наконец, сдается, демонстративно распахивая полы.
– Эта книга – настоящий топор, Норберт.
Он недоверчиво смотрит на меня, пожимает плечами. Я пытаюсь сказать ему взглядом то, что не решаюсь облечь в слова, я кричу. Что мне страшно, что я не хочу умирать, что мне не с кем поговорить, что я упаду замертво, если он уйдет, что чувствую себя самым одиноким человеком на нашей планете. Кричу молча, конечно.
Мой издатель прощается со мной, покачнувшись влево, потом вправо, разворачивается и уходит. Смотрю ему вслед, а он постепенно сливается с темнотой. Не хочу, чтобы он уходил. Хочу все ему рассказать. О землетрясении. Об Анне. О своем плане. И о том, как одинока. Это мой последний шанс, спасительный берег, якорь. Хочу его позвать, но его уже не видно, его уже не видно, все, поздно, он исчез, парус скрылся из виду, я осталась одна.