На судне все успокоилось на ночь. В жилой палубе, покачиваясь в своих парусиновых гамаках, спали матросы, освещаемые единственным фонарем. В его колеблющемся свете щуплый трубач усердно работал над какою-то сложной деревянной штуковиною, то строгая ее маленьким рубанком, то скобля ножом, то ковыряя каким-то желобчатым инструментом, похожим на нож. Возле него, подперев ладонями подбородок, лежал на животе Петров. Стружки летели ему в лицо, застревая в густых золотистых кудрях, но он не обращал на это внимания. Спина его горела от только что полученных двадцати ударов шестихвостовой кошки, кости ныли от встряски, полученной при падении, но он забывал об этом, с тревогой следя за работой трубача.
Уже несколько дней Петров вытачивал из дерева резную часть правой раковины кормы. Ее ободрал в Данциге какой-то пузатый английский корабль, неосторожно привалившийся к бригантине. Матрос и не надеялся, что капитан или старший офицер пожалуют ему что-либо за труды, но был уверен, что Гвоздев не оставит его без награды. Работал он в свободное от вахты время и больше по ночам. Трубач помогал ему. Сегодня, ободрав ладони о выбленку, Петров не мог работать и, доверив дело трубачу, беспокоился, чтобы тот не испортил удачно начатой работы.
В жилой палубе было душно и даже жарко. А на палубе становилось все неприютнее. Бригантину покачивало сильнее, ветер налетал все более яростными порывами, заходя слева и креня на правый борт «Принцессу Анну».
Гвоздев приказал убавить парусов.
Кутаясь в епанчу, он часто подходил к компасу, сверяясь с курсом, а потом отходил в темноту, к правому борту, и, перегнувшись через поручни, вглядывался во мрак и вслушивался.
Однако чуткое ухо его не улавливало ничего, кроме плеска и шума белых гребней, проносящихся мимо борта. Гвоздеву казалось, что он всем своим телом ощущает, как боковой ветер и волнение сносят бригантину с курса.
– Беспокоится Аникита Тимофеевич, – шепотом сказал Маметкул Ермакову, когда Гвоздев отошел в темноту.
– Дело такое, – быстро отвечал Ермаков. – Тут, брат ты мой, этих камней и банок больше, чем крупы в нашей баланде...
Рулевые понимающе переглянулись. Это были старые товарищи, которым довелось много лет служить вместе на одних и тех же судах. Подружились они после Гренгамской битвы, где во время абордажа корабля «Вахтмайстер» Ермаков спас Маметкула от трех шведских морских солдат, загнавших его в узкий закоулок батарейной палубы.
Ни рулевые, ни мичман не видели, что на баке, над правою скулой бригантины, мрачный Капитон Иванов тоже не отрываясь вглядывается в темноту. Он, как и Гвоздев, нетерпеливо ожидал появления Дагерортского маяка, чтобы узнать, не снесло ли с курса «Принцессу Анну».
Время от времени Гвоздев кричал часовым на бак:
– Вперед смотреть!
И они отвечали ему нестройно:
– Есть вперед смотреть!
Ветер, свистя и завывая, заглушал эти возгласы, относил их в сторону. Иванов после одного такого оклика Гвоздева, как бы решившись на что-то, тяжеловесной побежкой бросился на ют, взбежал по трапу и предстал перед удивленным Гвоздевым.
– Что случилось? – спросил мичман.
– Изволили кликать, – отвечал Иванов.
– Почудилось тебе спросонья. Я часовым кричал, чтобы не спали, – раздраженно сказал Гвоздев и, отвернувшись, пошел к правому борту, чтобы снова всматриваться в темноту.
Но боцман не уходил. Он осторожно, на цыпочках, как бы стесняясь своего присутствия на юте, пошел вслед за Гвоздевым. Решив, что рулевые не могут его услышать, он просительно сказал вполголоса:
– Дозвольте молвить, Аникита Тимофеич
– Ну? – не оборачиваясь, проворчал мичман
– Не прогневайтесь, ваша милость, за дерзость...
– Да говори, что ли! – Гвоздев обернулся к боцману и плотнее надвинул шляпу, которую ветер так и рвал с головы.
– Сносит нас под ветер, больно сносит.
– Без тебя вижу, что сносит, – сумрачно сказал Гвоздев. – Иди-ка, братец, на место.
– Слушаюсь, – отвечал Иванов и, повеселев, насколько это было доступно его мрачной натуре, побежал на бак.
Следовало бы изменить курс бригантины, взять полевее, севернее. Но по уставу Гвоздев без распоряжения старших офицеров не имел права изменить курс бригантины.
В капитанской каюте при свете двух сильно оплывающих от качки свечей Борода-Капустин и Пеппергорн, заедая романею сыром и морскими сухарями, доканчивали вторую бутылку. Оба сильно раскраснелись. Борода-Капустин оживился сильнее прежнего, а Пеппергорн стал еще прямее, но углы рта его еще более обиженно, чем всегда, опустились, а глаза превратились в узенькие щелочки.
– Вот и на поди, – говорил Борода-Капустин, отирая с лысины пот. – Тридцать лет служу, а что выслужил? Почитай, что ничего. За все за тридцать лет хоть бы деревнишку пожаловали. А?
– Я получал в одна тысяча семьсот двадцать первом году в один год двести гульденов, – мямлил Пеппергорн, – а сейчас я опьять получаю...
– Подожди! Что я говорю?.. Я говорю вот что... – перебил его Борода-Капустин. – Вот почему Мишка Напенин командует фрегатом, а я бригантиною? Мишка – человечишка самый худородный, а вон куда вышел... Это как понимать? Почему, скажем, Мишка на фрегате послан отвозить тело покойного голштинского герцога, а я должен на своей посудине везти тридцать пушек фрегатских?
– А в чем же вы усматриваете тут преферанс господина капитана Непенина перед вами? – недоумевая, спросил Пеппергорн. – Чем покойник лучше пушек?
– Как чем?! – закричал Митрофан Ильич так яростно, что Пеппергорн испуганно спрятал под стул свои длинные ноги. – Как это чем?! Да он, Мишка, покойника везет какого ранга? Какие особы его сопровождают? С кем он за стол садится? То-то! А я вот с тобою романею должен пить да твои глупые разговоры слушать...
Сидя друг против друга, два старых моряка уже около двух часов мололи что-то нудное об окладах и служебных неприятностях, о несправедливостях начальства, о неудобствах и тяготах морской жизни (в то время, как никакой другой жизни, в сущности, они не знали и не помнили за давностью лет). А у каждого позади были десятилетия, полные удивительных приключений. Оба были участниками выдающихся исторических событий. Но они прошли мимо них, словно ведомые на поводу вьючные клячи, не удосужившись поднять глаза и окинуть взором все величие совершающегося.
Стук в дверь прервал разглагольствование князя: вестовой, посланный Гвоздевым, просил собутыльников подняться наверх.
Оба опомнились и слегка оробели. Устав строжайше запрещал пьянство во время морских походов.
Капитан и его помощник посмотрели друг на друга недоверчиво и с тревогою. Но тут же и успокоились. Оба были виноваты и доносить один на другого не могли. Стали торопливо одеваться.
– Ну, сам посуди, Рудольф Карлович, – хныкал Борода-Капустин, – ночь-полночь, болен ли, здоров, – полезай на палубу, мокни, мерзни, погибай. Каторга, а не жизнь. Легкое ли дело? А ведь я князь. Я ведь по сану своему и титулу в боярской думе с царем должен сидеть... – Бригантину качнуло, и князь стукнулся лбом о шкаф. – Вот! Видел? И так я, как горошина в стручке, тридцать лет тилипаюсь, черт меня трясет...
Но встревоженный Пеппергорн не был склонен слушать причитания князя. Он торопливо нахлобучил ему парик, подал шляпу и епанчу и, подталкивая в спину, погнал наверх.
Мрак, холод, вой ветра и шум волн встретили их на палубе. Князь кряхтя полез на полуют, оробев и думая:
«Вот и достиг капитанства... Что делать? Не знаю. Темно, страшно. Авось немец выручит».
На полуюте, попав в круг зыбкого света фонаря и увидев спокойного Гвоздева в низко надвинутой шляпе и развевающемся плаще, князь немного приободрился. Качало так сильно, что оба захмелевших собутыльника должны были крепко держаться за поручни.
– Леера[108] протянуть! – проворчал Пеппергорн.
– Уже исполнено, господин старший офицер! – подчеркнуто официально сказал Гвоздев.
Он доложил о силе и направлении ветра и просил разрешения изменить курс, потому что бригантину, несомненно, сносит на юг.