«Оба вы — одного поля ягода», — думал Василий, слушая его рассуждения и отдавая должное их логичности. Впрочем, это нисколько не ослабило его подозрений. Теперь старик казался ему еще более опасным и хитрым. «Будь ты проклят, лис старый. Не такой я дурак, чтобы сказкам твоим поверить». Василий злился, понимая, что и на этот раз старик ловко вывернулся. Он все же не стал прерывать разговор в слабой надежде, что недавний «глухой» что-нибудь да сболтнет. Настроившись слушать, Василий забылся и полез в карман за табаком.
— Ты погань эту брось. Либо на двор ступай, — строго заметил старик и неодобрительно посмотрел на Василия. — И мне пора скотину поить! — Кряхтя, он поднялся с лавки и стал надевать старую облезлую шубенку с заплатами.
Ташлыков тоже оделся. Он думал о Саше, тело которого, видно, бросили ночью в реку.
— Погоди, батя! Я тебе прорубь пробью в другом месте.
Захватив в сенях лопату и лом, он прошел к старой, застывшей за ночь проруби. Мела поземка, рядом с прорубью образовался высокий сугроб, как могильный холмик. Василий постоял возле него, затем под прямым углом отмерил в сторону полсотни шагов, разбросал лопатой снег и сильными точными ударами начал ломом скалывать лед. Подошел старик с другой лопатой и молча стал выгребать у него из-под ног ледяную, крошку и отбрасывать ее прочь. Потом они вместе расчистили дорожку к новой проруби, притоптали снег.
Хозяин ушел на баз, скрипел воротами, выгонял скот со двора. А Василий, воткнув лопату в снег, стоял на берегу. Однообразно холодная простиралась перед ним широкая Уссури, вся в снежных застругах, со струящейся по льду белой поземкой — равнодушная свидетельница разыгравшейся здесь трагедии. За рекой вдоль низкого берега тонкой строчкой протянулся реденький тальник. В снежном мареве чуть заметны дымки нескольких убогих китайских фанз. Да над самой границей вверху кружилась стая воронья.
День был морозный, деревья сильно заиндевели.
«Ну ладно. Надо ехать в Чернинскую», — Василии вскинул на плечо лопату и лом.
Час спустя он уже выводил за ворота оседланного коня и по дороге обдумывал, как лучше подступиться к Архипу Мартыновичу. Допрос Тебенькова представлялся ему очень важным, могущим пролить свет на все это загадочное дело.
Однако застать дома чернинского атамана Василию не удалось: Архип Мартынович с вечерним поездом укатил в город. Варсонофий, по словам его матери, находился в Имане. Служил там в полку. Заплаканные глаза и убитый вид хозяйки насторожили Ташлыкова, но доискиваться причины ее слез он не стал — мало ли отчего плачут женщины. Василий купил табаку в тебеньковской лавке, потолкался среди казаков. Побывал он и на станции. Достоверных данных о пребывании Варсонофия в Чернинской он не нашел. Казак, который будто бы видел хорунжего в тебеньковском дворе, на прямой вопрос об этом поскреб затылок, помялся и сказал: «Ошибся, видно. Ночью каждая собака за волка сойдет».
Так ни с чем Ташлыков вернулся на хутор.
2
В это самое утро Алексей Никитич занимался текущими делами. Но что это были за дела? Просмотр старой отчетности, проекты переустройства прииска, которым не суждено осуществиться, переписка с бывшими клиентами, — тоже никому не нужная, бесполезная.
О сыне, ушедшем из дома, Левченко старался не думать. Решительность, с которой Саша порвал с привычной для него средой, вызывала у Алексея Никитича двойственное чувство: с одной стороны — боль и уязвленное отцовское самолюбие, а с другой — невольное уважение к сыну. Были минуты, когда он в мыслях почти оправдывал Сашу, принимая во внимание свойственную молодости горячность и неумение серьезно подумать о последствиях. Но тут же начинал сердиться и сам опрокидывал свои доводы.
Человеку со стороны Алексей Никитич показался бы погруженным в глубокое раздумье. Он задумчиво постукивал карандашом, рассеянно чертил замысловатые фигуры. Но мысли его были далеко. Затем он перемогал себя и начинал вновь читать и перечитывать давно осточертевшие документы. Что могли изменить эти бумаги? И какой смысл заниматься ими теперь? Пожалуй, наиболее тягостным для Алексея Никитича было ощущение бесполезности его труда. Как аккумулятор электричеством, он заряжался в такие часы тяжелой и слепой ненавистью.
Потом появлялся кто-нибудь из знакомых и подливал масла в огонь. Каждый день приносил малоутешительные новости. Несмотря на прогнозы и предсказания тертых политиков, Советская власть не нала ни в прошлом месяце, ни на этой неделе; похоже было, что она и не собиралась рушиться, как этого ожидали Чукин, Бурмин, Парицкая, да и сам Левченко. Алексей Никитич не мог не видеть, что действия людей, руководивших Советом, были разумными и целесообразными действиями. Слова у них не расходились с делами: за счет имущего меньшинства они делали все возможное, чтоб облегчить положение народа. Были национализированы банки, предприятия, у торговцев реквизировались запасы продовольствия. Имущие люди лишались собственности — основы их могущества. А что такое Бурмин без его лесопильных заводов? Чукин без универсального магазина и оптовых складов? Парицкая без прииска Незаметного, тоже национализированного по требованию рабочих после того, как Левченко отказался завозить на прииск продовольствие на предстоящий сезон? Если бы Алексей Никитич предусмотрительно не перевел наличные капиталы общества в харбинское отделение Русско-Азиатского банка, у него на руках остались бы одни бумаги. Те самые бумаги, которые он перебирает теперь день за днем, создавая для себя видимость работы. Впрочем, кое-что осталось, оказалось надежно спрятанным и у Чукина, Бурмина... Но Левченко, пожалуй, лучше всех их понимал, что капитал, не приносящий прибыли, — мертвый капитал.
Частенько сверху к Алексею Никитичу спускался Джекобс. Журналист был человек осведомленный; его суждения бывали остроумны и не лишены меткости. Он умел в то же время не быть чересчур назойливым. А Левченко сейчас особенно не терпел в людях бесцеремонности. Он заметно охладел к тем, кто были завсегдатаями у него в доме.
Говоря с Левченко о политике, Джекобс от него не скрывал своих опасений: многое шло теперь кувырком. Быть пророком в такое время — нет уж, увольте!
Нельзя сказать, чтобы высказывания журналиста успокаивающим образом действовали на Левченко. Алексей Никитич понимал, что старого не вернешь. Но с тем большим упорством он отстаивал свои взгляды, может быть, из-за желания идти наперекор новому, из старческого упрямства. Сложное и противоречивое явление — человеческий характер, и не гладкими, ровными путями идет человек к познанию истины.
Вдобавок ко всему у Левченко стало пошаливать сердце. Собственно, первые симптомы заболевания появились давно. Алексей Никитич просто не обратил тогда на них внимания. Когда-то он обладал железным здоровьем и в простоте душевной полагал, что износа ему не будет.
Иногда Алексея Никитича требовала к себе наверх Парицкая. Она нет-нет да и придумывала какой-нибудь совершенно нелепый проект. Левченко, хмурясь, выслушивал ее и коротко бросал: «Ер-рунда!» Тогда бывшая владелица Незаметного начинала плакать и упрекать его в том, что это именно он довел ее до разорения. Алексей Никитич поворачивался к ней спиной и уходил.
Юлия Борисовна вообразила, что у нее катар желудка и болезнь печени. Врачи не разделяли ее мнения: не было никаких объективных признаков заболевания. Но она не верила врачам, даже Твердякову, и неустанно говорила о том, что теперь никому верить нельзя. «Ах, почему я не умерла раньше, я бы не испытала столько мучений!» Все больше времени Парицкая проводила в постели, обложившись грелками. В спальне на туалетном столике выстроилась целая батарея пузырьков, склянок, баночек; во всем доме пахло лекарствами.
Все сочувствовали Юлии Борисовне; в доме ходили чуть ли не на цыпочках. Один Чукин говорил с усмешкой:
— Эх, милая! Да разве болезнью от них отгородишься. Терпи уж, а лекарства выбрось на помойку. Не в них дело.
Скептицизм Чукина усилился и носил подчеркнуто злобный характер. Да и внешне он изменился за эти два месяца: волосы на висках заметно побелели, весь он как-то осунулся, сгорбился, хотя и старался по-прежнему казаться бодрячком.