набухавшую шишку, огляделся в полутьме: в хате была только Хонина мать,
неподвижно глядевшая на него с полатей. Страшно худая, словно вся
высохшая, в полутьме она показалась Миканору неживой. И хата - молчаливая,
неуютная, без привычной детской возни и гомона - была похожа на погреб.
Миканору страшновато было чувствовать на себе застывший, мертвенный
взгляд, но он скрыл это, спокойно поздоровался, спросил, где Хоня.
- На огороде Хоня, - не столько услышал, сколько догадался Миканор.
Только когда вышел во двор, заметил, что из-за хлева ползет вверх
дымок, черный дымок от горевшей соломы. Тотчас же оттуда донеслись веселые
детские голоса: вот где все был и теперь! Невольно Миканор зашагал
быстрее. Едва ступил на огород, увидел стайку ребятишек, которые галдели,
толкали друг друга, суетились, нищенски одетые, но счастливые.
В центре этого окружения на корточках сидел такой же веселый Хоня,
пучком горящей соломы водил по спине уже почти опаленного худого
поросенка...
Заметив Миканора, он бросил полусгоревший пучок соломы, выпрямился,
красный от жара, с пятном сажи на щеке, весело крикнул детворе, чтобы
утихли, дружески подал руку.
- Все-таки поддался общей хворобе?
- Не хворобе, а животу! - засмеялся Хоня. - Куда ни повернись, отовсюду
так смачно пахнет, что кишки стонут!
Разве удержишься?
- Все-таки - не секрет - вроде богу кланяешься!
- Не богу, Миканор, а животу своему! А может, живот - тоже бог?.. - Он
перестал смеяться. - Мать загоревала очень, попросила, чтоб заколол на
рождество... Да и детвора - сам видишь! ..
Постояли, покурили, поговорили о зиме, что наконец вступила в свои
права, о девчатах, что будто взбесились перед рождеством, посоветовались,
куда податься на вечеринки.
Незаметно снова вернулось искреннее дружелюбие, и Миканор, невесело
улыбаясь, рассказал о своем споре с родителями. Хоня будто только и ждал
этого, обрадованно подхватил:
- Вот видишь, Миканор; но ты не горюй, не легко и деревья гнутся! Не то
что люди, да еще старые!..
После разговора с Хоней всегда веселее на душе становилось. Но
беззаботность эта была недолгой: возвращаясь от Хони, увидел возле
Алешиной хаты группку девчат, уж очень ласково болтавших с гармонистом.
- Так гляди ж, чтоб помнил уговор! - крикнула ему, отойдя немного с
подругами, Чернушкова Ганна.
Алеша с достоинством промолчал. Он уже хотел уйти в хату, но заметил
Миканора и остановился.
- Поиграть, видно, просили? - подал руку Миканор.
- А то чего ж? - Алеша шмыгнул красным носом, для убедительности провел
под ним еще рукавом рубашки.
Нос у Алеши, насколько помнил Миканор, в стужу становился красным, даже
синеватым, и Алеша всегда шмыгал им; сейчас же парень стоял на таком
морозе в одной холщовой рубашке.
- На рождество - не секрет - договаривались?
- Ага... - В словах Алеши явно чувствовалась гордость единственного на
всю деревню гармониста.
- Пойдешь, сказал?
- А чего ж...
- В поповский праздник.
- Так ведь за плату.
- А если за плату - все можно?
Алеша снова шмыгнул красным носом.
- Заработать надо.
Не глядя на него, Миканор разгладил сборки шинели под ремнем.
- Всякие заработки бывают!
Как и в разговоре с Хоней, а еще чаще с родителями, хоть и старался
казаться непоколебимым, Миканор почувствовал с тоской, что не может судить
"по всему закону". В нем заговорило непрошеное, ненужное, просто вредное
сочувствие: правду Алеша говорит, заработать надо!..
От этой слабости, оттого, что видел: слабость - не секрет - была во
вред делу, оттого, что все вокруг было так запутано, шло наперекор ему,
Миканором снова овладела тоска. Удрученный, с тоскливой неуверенностью, но
все же твердым, командирским шагом возвращался он веселой морозной улицей
домой.
5
Весь день перед "святым вечером" мать скребла ножом стол, лавки, мыла
посуду. С утра и почти до самого вечера не потухал в печи огонь - варила,
варила, пекла. Ужин должен быть постный, но требовалось приготовить ни
мало ни много - двенадцать блюд!
Мать не ела весь день сама и не позволяла другим. Миканор отрезал
ломоть хлеба, достал огурцов и тем перебил голод. Она видела это, но не
сказала ничего, только перекрестилась на икону, и мать и сын заранее
понимали бесполезность споров, не хотели начинать их.
Только когда стемнело, вынесла решето с сетгом, поставила в угол, а
наверх пристроила горшок с кутьей.
- Выперлась этот год через край! - сказала о разварившейся кутье. -
Хороший урожай на зерно должен быть!
- Дай бог! - отозвался отец.
С уважением и какой-то торжественностью следил отец, как мать
расстилала на вымытом столе сено, как накрывала его чистой скатертью, как
клала буханку хлеба, нож, ложки, ставила кружку с солью. Помыв в углу над
ушатом руки, он, белый, в лаптях, в холщовых штанах, в длинной, до колен,
рубашке, подпоясанной праздничным пояском, подождал, когда подойдет мать,
и, не взглянув на Миканора, в первый момент смущенно, стал вслух мЪлиться.
Миканор вначале слушал его молитву, как всякую молитву, только еще больше
пожалел тех, кто верил в чудеса и силу моления, - ведь темными людьми
этими были его мать и отец; но когда отец вдруг помянул деда Амельяна,
когда в голосе его будто что-то натянулось, задрожало, Миканор неожиданно
почувствовал, что и в нем отозвалось это волнение, - дед АМельян умер
перед самой Миканоровой службой, идучи с гумна.
Дед, который знал столько сказок, с которым столько вечеров грелись на
печке, когда Миканор был маленьким. Дед, который сделал ему когда-то
санки, о котором столько доброго осталось в памяти!.. А отец называл уже
имена других покойников - детей своих, Миканоровых братьев и сестер,
поминал Илюшу, Маню, Матруну, Петрика, MojpHKa. Илюшу и Маню Миканор
никогда не видел, а Матруну-и Петрика на его глазах задушила "горловая",
оба чуть не в один день умерли. Он помнит, Петрик задохнулся, когда
Матрунку еще не унесли на кладбище, когда она еще лежала в гробу. Их
повезли вместе, положили в одну могилу... А Метрик утонул, когда пас коня
на приболотье. Хотел искупаться, да как нырнул в болотное озерцо, так там
и остался. Вытянули его изпод коряги только на другой день, никак не могли
найти. Синий был, страшный. Бедная мать, как она убивалась, как горевала
тогда над Мотриком, над нежданной бедой, отнявшей у нее взрослого сына. И
сколько же ей, если подумать, пришлось пережить за всю жизнь, нагореваться
над дорогими могилами!..
Миканор почувствовал себя будто виноватым перед матерью, не рассердился
за то, что та сунула в горшок с кутьей, зажгла свечу. Как было, если
подумать, сердиться на нее, темную, согнутую такими бедами, полную горячей
любви к тем, кого отняли у нее болезни и внезапные несчастья!.. Но ведь
как хитро прицепилась к человеческому горю религия, и тут не преминула
попользоваться!
- Мать и отец сидели за столом, ужинали, как никогда молчаливые словно
чувствовали за собой тени тех, кто давно уже не просил есть. Оба, было
заметно, думали, вспоминали; отец, прежде чем взять какой-нибудь еды для
себя, отливал ложку этой еды в миску, поставленную на окне, - дедам,
покойникам. Мать сидела за столом, только переставляла миски, ничего не
убирала. Ужин показался Миканору очень долгим и скучным; он с трудом
дождался, когда отец наконец поставит на стол горшок с кутьей, нальет
сладкой сыты из мака и меда, попробовав которые можно, не обижая стариков,