своим и его прозвищем. Когда же забрали его на войну, вспоминать стала
только Волесем, злилась на того, кто продолжал называть глупой кличкой. А
когда принесли бумажку, что сложил голову за веру, царя, засело вдруг в
голове непривычное, большое, невозвратное - Александр! С той поры и в
мыслях и на людях звала, вспоминала не иначе - Александр!
Как часто не хватало теперь его - Александра! Какая б ни приходила
беда, какие б ни терзали сомнения, он был так необходим, ее советчик, ее
опора; через много лет душу мучило сожаленье: его нет! Александр этот,
которого ей не хватало, разумный во всем и всесильный, как никто другой,
был очень мало похож на дробненького, крикливого Волеся, и вспоминала она
его теперь больше по привычке, но сожаление, печаль чувствовала она
по-настоящему. Это была не выдуманная скорбь, горевала она искренне, всей
душой; ей так необходимы были советы, надежная поддержка! Вот и сейчас
лежала она под возом, накрывшись свиткою, вспоминала, что говорили
юровичский председатель и Миканор, что выкрикивали женщины и мужчины, и
чувствовала в себе страшную неуверенность. Казалось, будто кто-то выбросил
ее посередине бескрайней, бездонной реки, а она плавать толком не умеет, и
чернота-ночь кругом, и берег - бес его знает где.
И удивительно ли, что среди этой темени на реке, чувствуя холод
пугающей глубины, она вспоминает-зовет спасительное: "Александр!
Александречко мой!"
Самое ужасное: силы покидают! Знает же она, Авдотья, другим кричала:
пагуба артель эта, берегитесь, а вот - нету твердости, пропала куда-то! И
когда слушала этого юровичского, и теперь не отступает, кружит голову
искушение: вместе бы, верно; притулиться ко всем!.. И как ты отрешишься от
искушения этого: если ей коллектив, семья нужны конечно же больше, чем
кому другому! А только, знает, надо держаться, остерегаться искушения:
поддашься уговорам - и того не будет, что имеешь! И то, что нажила, на
ветер пойдет!
Какой он ни есть, коняга, а свой, и полоска своя; дашь им - и они хоть
что-нибудь дадут тебе! А там - дулю, может, получишь! Кто хитрее, да
здоровее, да не один, - тот, может, и получит! А ты одна, без мужа, -
дулю! За коника да за земельку свою!.. Только ведь от искушения никак не
отмахнуться, кружит голову надеждами: а может, и правда - что говорят? Для
таких же горемычных, как ты, - клянутся! Сама ж видишь - Корчей как
прижали, богачей всех!.. Опять нахлынуло отчаяние: разберись тут, если все
так запуталось!..
Была б не одна, был бы Александр живой, тогда б и забот таких не имела!
Не оказалась бы одна посередине черной реки! Знала бы, куда плыть!..
Беспомощная, в отчаянии, вспомнила далекое-далекое: как он стоял у копны
жита, пил воду, подняв над лицом глиняный кувшин. Вода стекала по бороде
на грудь - он нарочно так пил: чтоб немного попадало на грудь, охлаждало.
Много лет он так пил; почему-то это и вспоминалось всегда. И теперь
воспоминание прибавило горечи, усилило отчаяние.
"Александр! Александречко мой!.." - затряслась во внезапном придушенном
плаче Авдотья...
- Когда наплыв чувствительности схлынул, утирая слезы, Сорока упрекнула
себя за слабость: увидел бы кто ее такой!
Она прислушалась, спит ли сын рядом, поправила на нем свитку,
почувствовала, как устала за день и ночь. С этим ощущением и забылась...
Долго не спалось Чернушке. Сначала не давала покоя жена: чего только не
наплела на Миканора, на Апейку, на коллектив! Досталось вместе со всеми и
самому Чернушке; он только слушал да молчал, привык давно: по ее словам
как-то всегда так выходило - во всем плохом, что бы ни деялось на свете,
неизменно был виноват он. Нагородила, наплела; слава богу, наконец, как
делала все - яростно, захрапела: дала свободу Чернушке побыть одному со
своими думами
Припоминая заново то, что говорил юровичский Апейка, Чернушка, со своим
уравновешенным, трезвым умом, чувствовал: во многом тот имеет резон. И про
урожай правильно:
надо браться за это, надо, конечно, чтоб земля больше давала, чтоб не
даром, грец его, рвать на ней жилы Удобрением надо поддержать ее, это тоже
правильно: щедрее родить будет, не может быть, чтоб не расщедрилась, где,
конечно, не один песок. А то, что о машинах рассказывал, об этом и
говорить нечего: приманка соблазнительная, такое облегчение! И что каждому
не по карману машины хоть какие - это тоже понятно, как и то, что по
отдельности всего, что требуется земле, не осилить. Как ты навозишь одного
того удобрения, если до станции ни мало ни много - тридцать пять верст! Да
и за что ты, грец его, купишь! Дальше Чернушкины думы как бы утрачивали
ясность: хорошо зная, что требуется земле, Куреням, он никак не мог
почувствовать пбдо всем твердой, надежной основы. Не мог толком уразуметь
Чернушка, с чего может колхоз так разбогатеть, если все соберутся вместе,
сведут своих-коней, кобыл, свои телеги да сани. Кредит-то, конечно,
неплохо, пока суд да дело, пока на ноги не станешь! А только ж кредит тот
- как припарка; да кредит и отдать завтра надо будет; сегодня получишь, а
завтра отдай! Помощь от государства, конечно, нецлохо, но что от нее
достанется Куреням - JSOT о чем еще подумать надо Помочь-то оно,
государство, слов нет, радо, да много ли помочь и оно может, если Расея -
без конца-края, и всем нужна помощь, и надо сколько заводов построить,
деньги на них нужны1 И на армию надо, и на оружие, и на харчи! Ясно, что
помощь помощью, а надо - чтбб сами, грец его, становились сразу на ноги! А
на то, что станешь прочно, надёжи твердой и нет! И добра немного с
каждого, и понадеешься крепко не на всякого: не всякий, грец его,
стараться будет на чьей-то полосе да беречь чужого коника! Да и поглядеть
еще не мешает, какой из того Миканора хозяин выйдет, чтоб править такой
семьей! В которой черт знает как добраться до толку!
Из всех Чернушкиных рассуждений вытекало пока одно:
спешить некуда, глядеть надо, куда все пойдет. Это принимал охотно: оно
успокаивало, враз глушило тревогу, боль за кобылу и жеребенка, за корову,
за гумно, о которых никак не могла не болеть душа. Успокаивало оно и
потому, что давало возможность избежать пока войны в семье, с Кулиною,
давало мир, которому он всегда был рад. Но покоя Чернушкиной душе не было:
как и всегда, неотступно ныло, болело иное - Ганнина беда. Опять вспомнил,
как хоронили маленькую, как Ганна упала на дочуркин гроб, как цеплялась в
беспамятстве за него, как убивалась, онемелая, над свежей могилкой на
другое утро. Извелась совсем, почернела от горя..
Стала не по себе, жгло внутри: с болью за ее горе, за всю ее неудачу в
жизни почувствовал давнюю, всегдашнюю виновность свою. С того дня, как
заметил, что невеселая, нерадост- , ная Ганнуля, чувство вины давило
тяжелым, горячим камнем на сердце. Днем и ночью не покидало его это
чувство. Хоть и помнил, как виновата в Ганниной беде жена, не делил вины,
карал одного себя. Разве б она на своем настояла, Кулина, если б он
поставил себя тогда твердо, отрезал: нет!
Сам, сам во всем виноват: не устоял перед бедой дочери, отдал Ганнулю
на муки! Позарился на корчовское добро, понадеялся: одетая, обутая
походит, сыта будет! Походила, повидала "добра", забыла нищету. Забыла,
как смеялась когда-то в бедной отцовской хате! Дал счастье дочери своей!
Встала бы, посмотрела бы покойница мать!
А теперь, с Корчами вместе, и она кулачка, лишенка! Как богачка какая
настоящая, а не батрачка у мужа своего! Все, что на Корчей валят, - валят