Литмир - Электронная Библиотека

Раз подарила мне судьба возможность — не разделить, нет, — но близко наблюдать один из главнейших обрядов уходящей жизни, и за то спасибо ей. Пусто было бы мне без этих коротеньких, скудных, но навсегда ярких в памяти картин.

Потом молотили общий хлеб на Макаровом току. Думаю, на Макаровом, во всяком случае расположен он был прямо за нашим огородом. А, может, и всегда был общий? Мне это тогда было неважно. Молотят все вместе, весело, дружно — чего же больше? Молотили и конной молотилкой и цепами. И веяли потом то машиной, то вручную, лопатами. Почему одно цепами и лопатами, а другое — машинами, не знаю, не поняла, не помню. Только знаю, что от тока мы не отходили, суетясь вместе со всеми, но не мешая, нет. Никто нас не гнал, не сердился на нас. Так уж было положено, что и дети находятся при больших общих работах, постепенно к ним приучаясь. Да и попробуй отвяжись от деревенских детей! Во всяком случае здесь, на току за одуваловским огородом, увидела я все основные виды уборочных работ: молотьбу, веянье, видела, как позднее рушили льняные семенные головки тяжелым катком, который тянула за собой лошадь, взад и вперед двигаясь по коротким снопикам, как сгребали широкими деревянными лопатами блестящее и скользкое льняное семя — вкус его маслянистый во рту и сейчас помню. Вечером выпрягали лошадей из привода и взрослые уходили домой, а мы еще оставались на току и катались на громадном колесе бревенчатой карусели: неуклюжую и тяжелую, ее раскручивала для нас одна веселая здоровенная Фрося.

А когда убрали хлеб и работ в поле стало меньше, жизнь снова переместилась в деревню, поближе к избе, к огороду, к поспевшей черемухе, к скрипучим качелям. И тогда однажды перед нашими воротами остановилась серая лошадь, запряженная в плетеный шарабан, а в шарабане сидела наша мама — в розовой соломенной шляпке без полей — шлемом, в сером прорезиненном плаще, городская, чужая, почти забытая. Начался еще один, последний этап нашей жизни в Волкове.

5

Как это получалось у нее? Не знаю. Но всегда и везде она оставалась самой собой, особенной. Интеллигенткой — среди людей необразованных, дворянкой — среди «новых» и власть имущих, человеком богемы — среди мещан, воспитательницей — среди анархии; мать наша удивительно быстро сходилась да и сходится с людьми самых разных общественных слоев и психологических типов. Сходится, но не сливается, не подлаживается. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь, кроме родственников ближайших и двух подруг юности, звал ее уменьшительным именем. Ее и старшие внуки зовут бабушкой Ольгой Михайловной. Ольгой Михайловной стали звать ее и в Ландехе, когда приехала она туда впервые двадцатидвухлетней женой. И сразу же и там она нашла свое место, искренне и со свойственным ей пылом войдя в подробности и обстоятельства деревенского быта. Она всех знала, всех звала по имени и отчеству, не забывая их и не путая, помнила всякое родство и свойство, чужие нужды и заботы. Тогда, в двадцатые годы, она даже помогала ставить спектакли в Ландехе, которые проходили по моде тех лет в избе-читальне.

Так же точно с ходу, без замедления оказалась наша мама летом 1932 года в центре волковской жизни, гораздо быстрее и проще, чем, увы, получалось это у нашего отца. Она завоевывала симпатии прежде всего с позиций просветительских. Рассказывала молодежи о Москве, сочувственно поддакивала сетованиям мужиков на новые порядки, учила Анну Федоровну новым для той городским блюдам сверх каждодневных щей, похлебки и каши: летом в деревне мяса не ели, разве что к большому празднику зарежут курицу и сварят лапшу.

С приездом мамы быстро восстановились наши связи с Ландехом, прерванные было на время страды. Мама ходила в гости к Колобовым, в Ушево, к акушерке Ольге Дмитриевне — приятельнице бабушки Марьи Федоровны. После жизни полевой, замкнутой в своих неотложных заботах, отгороженной от села зубчатой стеной леса, мы снова оказались причастными к миру более высокой цивилизации с ее сверхутилитарными интересами — хотя и в пределах одного Нижнего Ландеха. Но важны ведь не масштабы, а принцип.

По воскресеньям, когда медный гул ландехского соборного колокола доносился из-за леса до нашей избы, Макар Антонович, Анна Федоровна, Саня и Павел, непривычно принаряженные и чинные, шли в церковь. Иногда за ними заходила по дороге из дальней деревни старшая и замужняя дочь Одуваловых Клавдия. Она мне казалась немолодой женщиной, хотя вряд ли ей было больше тридцати, но очень уж она была замучена постоянным трудом. Мы с Алешей стояли у ворот и смотрели, как удаляются в сторону ландехского леса бабушкина большая, чуть ли ни до земли, темная шаль, черная кружевная косынка Клавдии и картуз дедушки Макара, принаряженного в синий парадный пиджак. Следом за старшими спеша догоняли их розовый газовый шарф Сани и блестящая сатиновая косоворотка Павлушки. Форма праздничной одежды в деревне была строго регламентирована возрастом и семейным положением.

Папа, видимо, не разрешал водить нас в церковь, и до приезда мамы этот запрет действовал. Но вот приехала мама, и все переменилось: мы стали полноправными участниками воскресных торжеств. Правда, я не помню, чтобы мы отстаивали молебны, но помню лесную дорогу, общую со всеми отправляющимися в церковь, чинную толкотню на паперти собора, помню поразивший меня обычай волковских девушек идти в церковь босиком, неся через плечо новенькие туфли, и лишь перед входом в церковь обувать их.

Но особенно памятны мне два августовских посещения Ландехских церквей.

Одно из них было в годовщину смерти бабушки Марьи Федоровны. Мы шли лесом и селом все вместе — и старые, и малые. В маленькой кладбищенской церкви долго служили панихиду, и нам было велено ее отстоять. Потом нас, детей, причащали, и Алеша три раза становился «в очередь» за ложечкой сладкого вина, пока батюшка не сделал ему замечание к стыду мамы, не заметившей шустрости пятилетнего сластены. Чинно и спокойно мы подошли к бабушкиной могиле, обложенной свежим дерном. Женщины деловито положили в сторону какие-то узелки. И вдруг они втроем — Анна Федоровна, Клавдия и Саня — бросились ничком на могилу, распластавшись по земле, и страшными, пронзительными голосами закричали, запричитали, зарыдали: «Да на кого ты нас, сирот, оставила, зачем покинула — сестрица, тетенька, бабушка…» Этот плач-импровизация, где каждая из плакальщиц щеголяла одна перед другой изобретательностью в выражениях скорби и любви, продолжался долго, пока женщины вконец не обессилели. Но вот сначала замолкла, замерла и поднялась Анна Федоровна, потом — Клавдия, за ней — Саня. Деловито развязали узелки, вынули из них яйца, хлеб, огурцы, миску с кутьей и пригласили нас, испуганно стоявших вокруг могилы, помянуть бабушку и свекровь, нашу дорогую покойницу. Переход от неистовых рыданий к хлопотливой заботливости был неожиданен и отраден, как чудесный возврат к жизни. Мы с удовольствием закусили, с недоумением вспоминая только что разыгранную перед нами сцену. Разыгранную? Безусловно! Но можно ли сомневаться в искренности скорби и любви хотя бы Анны Федоровны, обожавшей старшую сестру? Древний обычай вводил в строгие рамки стихию эмоций, и давая им выход, и ограничивая во времени их власть над обыденным исполнением жизненного долга. Так думаю я сейчас, ярко видя перед глазами всю эту сцену на зеленом сельском кладбище и в то же время вспоминая ее так, словно она была и не при мне, а в какой-то иной жизни. Да и то сказать, много лет прошло.

Другой поход в Ландех был тщательно подготовлен. Ему предшествовали долгие разговоры, вздохи, опасения, пересуды. Собственно говоря, подготовка к нему началась в одуваловском доме с самого нашего приезда, когда там только увидели слабенькую Лёлю, только услышали, как много она успела переболеть за свои два с половиной года, и узнали, что она одна из стариковских детей осталась некрещеной. Анна Федоровна скорбно вздыхала, глядя на девочку, предсказывая ей тяжкую судьбу из-за нерадивости родителей. Папа стойко не обращал внимания на эти вздохи. Потом жали и убирали хлеб, не до того было. Но вот приехала мама, и тут дело пошло на лад: она быстро дала себя уговорить, что ребенка надо срочно окрестить, хотя бы из соображений ее благополучия и здоровья, если уж в Москве вовсе иссякли христианские чувства и забыты самые святые обычаи. Маме такой декоративный спектакль с оттенком оппозиционности был по вкусу. Говорю об этом без всякого осуждения, лишь, может быть, с улыбкой, потому что, честное слово, чувствовала и тогда разницу в истовом отношении к готовящемуся событию со стороны волковских родственников и маминым веселым ожиданием. Они священнодействовали, она развлекалась экзотикой ситуации. Да простит мне эту детскую зоркость моя мать: не став актрисой, она всегда оставалась натурой прежде всего артистической.

26
{"b":"268514","o":1}