По-настоящему-то, подлинного, истинного, только и есть у людей, что любовь. Остальное все — так, суета, всяческая суета.
23.II.1966
*
Дорогая Анна Петровна, по-моему, нельзя жить воспоминаниями. Но помнить — это совсем другое. С моей точки зрения, очень эгоистической, смерть отнюдь не такая уж потеря для того, кто ушел — тяжко оставшимся. Досада, смешанная с какой-то странной злостью на судьбу, на обстоятельства, у меня так же жива, как и в первое время.
…Сейчас делается модным говорить об акселерации — дети скорее растут, раньше созревают физически, люди сейчас бо́льшего роста, чем было. Все это касается тела. Вероятно, есть наблюдения, можно измерить, взвесить на весах, определить анатомически. Но коль говорить о развитии личности, то, по-моему, происходит обратное, наблюдается дезакселерация; Петьки, Машки, Ваньки до сорока лет. Я сам очень рано встал на собственные ноги, но взрослым, в настоящем смысле этого слова, не знаю, сделался ли и сейчас. Мы очень медленно взрослеем — может быть, потому, что слишком рано принимаются за формирование нашего сознания, а ведь ценно не взятое на память, но понятое, осознанное. Помнится, Виталий считал, что попытки идти за одним знаменитым поэтом его очень задержали. Так ли, иначе ли, но развитие самостоятельного таланта происходит теперь поздно у нас. Мы, русские, внутренне скромны, для нас много значат авторитеты. И тот период подражаний, который прежде зависел от личного увлечения, через который талантливые люди естественно пробегали, сейчас может тянуться и тянуться, ибо он разрешается не через приедание тем, чем увлекался, но через борьбу. И борьбу, осложненную совершенно посторонними обстоятельствами.
Виталий уже стоял в воротах художественной зрелости, он уже мог бы наслаждаться собственным своим движеньем, поиском самого себя, и не только в стихах, по-моему, он давал бы и прозу. Настоящую прозу, между которой и поэзией, по мнению подлинных художников, нет никакой, сколько-нибудь определимой границы… И опять я бесполезно, бессмысленно досадую, а о тех утешениях, которые у меня есть, писать не стоит.
Но моя досада ничего общего не имеет с теми практичными вздохами, которые и раньше, и теперь считаются уместными, благопристойными: «Он мог бы еще дать нам…»
Я замечаю, что в силу какого-то порядка оказываются недолговечными люди настоящие и они же не имеют слишком большого успеха — ведь успех нужен и им — или не имеют никакого успеха. И опять-таки я наблюдаю такое не как характерное для наших лет, а как некое общее правило, которое не зависит от обстоятельств тех или иных эпох — обстоятельства случайны, но правило остается.
Больше того, этот неуспех, который, вероятно, следует назвать более значительным словом, ведь зависит от характера самого человека. Конечно, Виталий хотел большего, — я говорю об успехе, — конечно, старался «пробиться», но это не его специальность, коль можно так выразиться. Один умный литератор писал, что художник полностью получает свой гонорар, когда творит. А когда он несет картину, статую, рукопись продавать, то это совсем другое дело и к гонорару никакого отношения не имеет. От себя я добавил бы, что относится сказанное к настоящим людям искусства, увлекающимся, а увлекается только талант — бездарные же подделываются включительно до самообмана. Но как быть, если не продавать! Продавать, конечно, уже сделанное! Во всяком случае, Виталий был чист от какой-либо подделки или поделки. Не знаю, как написанное им будет выглядеть через десять-двенадцать лет, кода дети смогут прочесть оставленное им. Молодежь, не изменяясь в сути своей, склонна следовать моде…
Не помню, при Вас ли я говорил Виталию о его стихах, предназначенных для «Избранного». Когда машинистка дала мне перепечатанное ею, я, проверяя, прочел все залпом, ночью — там было много стихов. Я получил сильное ощущение ясности, единства, подлинной поэтичности и — собственного голоса поэта. Однако же это совсем не мой стиль, не мой строй.
Он сравнивал себя с зарянкой. В этом году, ночью, перед рассветом, в тишине наших каменных джунглей, я слушал зарянку, услышал, не веря себе…
21.VII.1967
*
Уважаемая Галина[46], спешу ответить на Ваше письмо, спешу, так как издательство переслало его мне только вчера.
…XIX век, формировавший наши взгляды вообще и исторические взгляды литераторов в частности, представил нам людей даже близкого прошлого в значительной степени странными, и очень их опростив. Тому пример хотя бы великолепный, очень мной любимый роман Флобера «Саламбо». Наслаждаясь перечитыванием его, я знаю, что таких людей не было. В русской литературе этот «французский» подход к истории отяжелился языком. Обильнейшие французские источники, как английские и прочие заподноевропейские, написаны на латыни, и, переводя их, Запад не стремился стилизовать переводы, например, источника XV века на старофранцузский язык. Переводили, как и древних авторов, на свой новый литературный язык и так же поступали с хрониками, как, например, хроника Фруассара, на старофранцузском.
Мы же, в России, даже без подготовки понимая кое-как язык источников, встретились с особенным влиянием источников на наше сознание: нам, хочешь не хочешь, а старая речь мнилась бедной, некоей праречью. Такими же казались и люди. Заметьте, что я не говорю о сознательном принижении. Заметьте также, что бессознательное, вернее, подсознательное действие наших чувств куда сильнее сознательного. Поэтому-то ложь легко опровергнуть, а заблуждение — трудно, даже в мелких делах нашей повседневности.
Изобразить же личность необычайно трудно, такое изредка удается, когда писатель говорит о своих днях и своих современниках. Историк же, и не нужно его винить, ограничивается механическим детерминизмом обычно в наиболее схематическом виде, т. е. весьма грубом. Так же поступает исторический писатель, который, вдобавок, увлекается стилизацией языка, чем еще более удаляет, еще более «отстраняет» (делает странным) прошлое. Вот это-то будто бы восстановление прошлого и приводит к тому, что в романах наших некоторых исторических писателей герои говорят на языке, который мы едва понимаем, а в описываемые годы этого языка не понял бы никто. И в опере «Декабристы», в сцене ярмарки, бегают люди, пусть и в исторически верных костюмах, но совершенные дикари…
Современная генетика, например, лишила нас права надменно взирать на отдаленные годы: личность, очевидно, не изменилась за время так называемого «исторического» существования человечества. К этому заключению быстро подстраиваются археологи: начало урбанистического периода все более отодвигается. Находки совершаются в тех местах, где по местным условиям строили из камня и где сам климат способствует сохранности памятников.
Каждый отдельный роман имеет свои границы, и я еще не так полно показал связи с Византией и ее влияние, и контрвлияние: торговля, беглецы из Византии; свои, вернувшиеся домой, война… И очень не просто с религией, о чем я, помнится, говорил и в романе, и в примечаниях к нему. Были и другие связи, которым я просто не нашел места.
Вообще же, люди разных стран были неплохо взаимно осведомлены, не имея ничего, кроме лошади и бездорожья.
Мне хочется передать Вам свое убеждение в том, что считать людей прошлого ограниченными не только заносчиво, но и не научно. Характер и способности не зависят от образования. Я встречал людей неграмотных, обладателей ярких характеров и уму которых были доступны любые проблемы. Если же обратиться к истории, то люди умели с малыми средствами делать многое. Грандиозный по своей гибкости, запасу слов и прочему язык — творенье неграмотных наших предков.
19.III.1967
*
Уважаемый товарищ Майоров!
По поводу Вашего романа. Начну с примера из нашей жизни. Как-то в редакцию журнала пришел очень известный летчик с вопросом: «Думаю написать роман о полете на Луну. Как Вы думаете, стоит ли писать?» Ему ответили: «Приносите рукопись, тогда и будем судить».