Итак, пусть люди рождаются неравными, что было давно известно, но в неравенстве своем каждый имеет право на равенство со всеми в своем человеческом достоинстве. Кстати, последнее было сущностью учения Христа: понимание достоинства человеческой личности вопреки любому прочему неравенству. В скобках отмечу, что собственно философское и поэтическое христианство и те или иные Церкви, сложившиеся позже, трезвым исследователем всегда отделялись как исторические явления. Это очень нужно иметь в виду, для Боянова внука. Никакого, как Вы полагаете, «воинствующего» язычества, как и Церкви воинственной, карающей, на Киевской Руси не было. Знаете ли, как можно определить сущность христианства? Например, апостол Марк поясняет: не твори зла, помогай слабым, и ты — христианин. Кстати, отсюда идет западнорыцарский завет защиты вдов, сирот и прочее. Вероятно, для Киевской Руси характерен период идей, а не догм и ритуальных форм, и очень, очень многие могли без лицемерия, а также без самоконтроля, вполне безотчетно пользоваться подходящей поэтикой и, быть может, более чем естественно Бояновым внукам поминать всех старых богов, что было отнюдь не противохристианским и отнюдь не проязыческим, а просто русским.
Вообще же, первые века той или иной религии, быть может, характеризуются новыми идеями, привитыми на старые стволы: в частности, так называемое языческое служит очевидной основой: первые этажи здания сложены им под новой крышей. Русская частность — гражданское и уголовное право у нас оставались целиком, как были, до принятия христианства, выражением Обычая, а не следствием христианских идей. И, надо сказать, как видно, так называемых вопиющих противоречий не было.
Я думаю, что поэтам той эпохи было легко и естественно брать русский фольклор и — с верой даже в некую реальность поминаемых существ. Я знавал немало искренне верующих, которые верили и в леших с домовыми. И даже человек, вполне современный, иной раз получает совершенно особенные ощущения, когда он один и когда для него еще не тронутая окрестность начинает дышать своей жизнью. Поели́ку бродил я один по глухим местам, то с оным сталкивался сам, хоть каждому явлению мог найти вполне точное прозаическое объяснение.
Наговорил много, сказал — мало, несть спасенья в многоглаголаньи.
В сущности же, все дело в свободе личности, в этой извечной проблеме. Одни утверждают, что все наши действия предопределены влияниями внешней среды, другие — что человек имеет право, имеет возможность свободного выбора. Я сторонник второго, ибо в одних и тех же обстоятельствах одни выбирают то, другие — другое. Так ли, иначе ли, но свобода личная в период Киевской Руси была очень велика, очень, а то, что тот или иной человек порой мог подвергнуться насилию, вовсе не противоречит наличию свободы, насилия всегда хватало, ибо всегда, во все века, бились мы между желанным и возможным; для меня история человечества есть в значительной степени история трагической борьбы личности и общества, ибо не может человек жить без людей, а коль собранье людей, то они, как всякая «среда», стремятся отнивелировать друг друга. Трагическая? Да, так как время не совпадает в том смысле, что мысль быстра, а дело медленно, что личности срок дан краткий, общество же долговечно. На том бы и пора кончить философию мою домашнюю, но кончить хочу на том, что Ваша трактовка Боянова внука мне нравится.
Что остается от человека? Горсть праха, — отвечают. Горсть света, — возражают. И что с того, что это фосфор. Светит, и все в этом.
6.IX.1965
*
Дорогой Виталий Степанович, сегодня утром в полной сохранности получил Ваши стихи. Завтра придет машинистка со своей машинкой (шрифт хороший) и будет после работы печатать, сидя у нас. Я ей доверял свою рукопись, но Ваши стихи вещь особенная, очень помню, что это единственные экземпляры. Но что замечательно — ее устраивает притащить сюда машинку, даже не пришлось и просить. Будет приходить, пока не закончит. Думаю, что это будет скоро, тогда же оттащу их в редакцию. Видите, пока идет, как Вам хочется, будем считать это счастливым предзнаменованием.
А теперь позвольте пофилософствовать. Говорил ли я Вам о новом для меня определении людского величия? Я, надобно Вам сказать, давно уже расстался с трубами и прочими криками, как с атрибутами величия, и меня на этом не проведешь. Но недавно добился до формулы: тот велик, кто хоть иногда может выше себя подняться в том смысле, что увлекается ли, думает ли о чем-то, никакого отношения к его личному благу не имеющим. Такой даже «вредит» себе. Вместо того, чтобы преуспевать перед теми и перед тем, кто и что умножает его благосостояние. Ска́жете, тема старая? Согласен. Но меня ныне никакие эти Наполеоны уже не надуют. Они великие… самооплачиватели.
И еще одно позднее откровение меня осенило. Ведь человек-то одинок, как никто. Есть у него мир идей, посредством которого он смягчает одиночество свое и с другими общается, это дело настоящее. Но все же, по-настоящему, подлинно, человек нарушает свое одиночество только через любовь. Через дружбу, через товарищество, либо так, руку кому-то протянул, но уж никак не через рассудочную любовь «ко всему человечеству» либо к какой-то избранной ее части. Но самое настоящее убежище против одиночества есть любовь мужчины и женщины, либо женщины и мужчины, правильнее будет такой порядок. Так как женщина выше мужчины тонкостью своего чувства, и больше нашего боится одиночества, и больше может вытерпеть, чтоб в одиночестве не остаться. И вместе с тем вот чудо против логики: и с одиночеством лучше может справиться, так как, наверное, находит своим женским гением уменье свою любовь применить не так, так иначе… Сила велика в любви, и ничто, построенное без любви, не выстоит.
31.X.1965
*
Анна Петровна[45], дорогая, мое молчание не от забвенья. Наоборот, Вы и Виталий — все время у меня в сознании. Уезжая от Вас, я хорошо понимал неизбежность. Но разум тут ни при чем. И думаю, и помню, и бессмысленно сожалею, жалею даже эгоистически, и понимаю, что его судьба шла своим чугунным шагом…
У меня есть своя мера для великих людей. Тот велик, кто способен увлекаться, отдаваться тому, от чего он сам не получит дохода; тот велик, кто может жить выходящим за пределы обыденного. Такая ткань была в душе Виталия.
А памятник — это тлен. Нет ничего печальней, беспомощней кладбищ, с бывшими роскошами, битыми непогодой, ощипанными чужими руками.
Очень понимаю, что хочется Вам чего-то особенного, да и люди, все эти знакомые, соседи… Не нужно. Все это суета, мелочность, показное: мраморные доски, насечки, вензеля. Не нужно.
Виталий был еще молод — мы как-то все очень медленно взрослеем. Я кое-что из нужного кое-как понял только за мои последние лет десять. И в частности, мне, будь моя воля, совсем ничего не будет нужно. Хватит по-деревенски — холмик, который сам расползется. Что мне-то!
…Время быстро пройдет. Я ведь отца не помню, но помню, как мать удивлялась — оглянуться не успела, а уж дети большие.
По возможности, сохраните вещи Виталия. Хорошо бы сложить его переписку так, чтобы не истлела бумага — подальше от света и воздуха. Малые скоро станут большими — что-то поймут.
Для меня главное в Виталии было его желание высоко шагнуть мыслью — и шагнул бы.
Все, что он написал, было пробой. Это плата за ученье, попытку подражать и — расплата за скромность.
У нас слишком принято бранить и учить молодых — пошлая привычка, зазнайство стариков.
Все слова да слова — листья на ветру шумят, думают, сами шумят.
Те четыре дня у Вас я чувствовал пустоту своих слов. Понимал неизбежное, очень понимал, и говорил вздор, отвлекал себя, может быть, чуть-чуть отвлекал его. Настоящее-то чувствовал, сказать не сказал. Пережить Вам нужно и дальше жить, есть для чего, дети остались, любовь к ним.