потупив голову, стоял перед Аленой Васильевной князь Иван.
– Дожить тебе, сынок, до моих вот лет – великое море переплыть...
Алена Васильевна ворочалась на своей скамейке, постукивала костылем, черными
колкими глазами как будто пронизывала сына насквозь.
– Ох, что и непогоды на морюшке том!.. Ох, что и беды, ох, что и кручины!.. – Алена
Васильевна заплакала. – Только и прибежища на морюшке том – иконы святые, писание
божественное...
«Писания всякого много, – подумал князь Иван, – но не все божественно оно... – И
вспомнил пана Феликса. – Хватает и в писании том выдумок да басен».
– Мне-то, убогой, и слушать то писание, да не понять всего. А ты учен... Ох, думаю, не
через меру ли учен ты? От многого учения, слыхала я, все хитрости, все новые ереси... Есть у
нас уже такие, что и царский гнев им нипочем: бороды бреют и ус подстригают по
латынскому обычаю.
Князь Иван поднял голову, хотел было сказать что-то, но промолчал.
– Ну, поди, сынок, благословлю. Сколько дела было у меня в миру на веку моем, со всем,
думаю, управилась, да вот только тебя не женила. Ну, авось управишься и без меня. Я-то
теперь тебе не указ... Взрослый ты. А на свадьбу к тебе приволокусь, приволокусь ужо.
Сними-ка, сынок, вот с левого прясла богородицыны складенки.
Князь Иван потянулся, снял с крючка небольшой серебряный складень, подал его матери
и опустился перед ней на колени.
На другой день, чуть солнце взошло, выставил Кузёмка дубовую подворотню, и со двора
на улицу покатила вычиненная княгинина колымага, а за колымагой потянулся обоз,
нагруженный мешками, бочками, укладками, дворовыми девками, работными мужиками. В
Горицах будет жить Алена Васильевна не простою черничкою, а души ради спасения в
собственных хоромах, особым двором.
Князь Иван в седле, на белом отцовском бахмате1, проводил Алену Васильевну за Москву
до горы. Здесь княгиня вышла из колымаги, простилась с сыном, благословила его в
последний раз и вновь, вздыхая и кряхтя, полезла в возок, на перину, к туркине Булгачихе,
которую тоже увозила с собой. На перевале дороги остался всадник в цветной однорядке,
долго глядевший, как возы один за другим со скрипом ныряли в поросший калиною лог. Конь
под князем Иваном встряхивал головой, погромыхивал цепочками, бил копытом землю.
Князь Иван повернул его и пустил легкою рысью обратно, в ту сторону, где над густыми
садами и золочеными куполочками бабье лето раскинуло свой необозримый шатер.
Дома прошелся князь Иван по дворам и конюшням, но здесь все замерло в этот час в
послеобеденном сне. Приказчик, привезший несколько дней тому назад из переяславской
деревеньки овес и холсты, спал посреди двора на возу, укрывши голову от солнца холщовой
сумой. Конюх Кузёмка едва обрал княжеского бахмата, как повалился тут же, в конюшне, на
коробью с овсом. Тихо было и одиноко в хворостининском доме: ни кашля Андрея
Ивановича, ни оханья Алены Васильевны, ни шаркотни старой туркини.: Лишь флюгер
жестяной скрипнет невзначай, еле повернувшись на шпеньке своем железном, да время от
времени, расхлопавшись крыльями, петух пропоет. Так же тихо бывало и у дяди Семена,
когда он уезжал из дому, и князь Иван оставался один подле книжного ларя. А он-то, дядя
Семен: послали его воеводою в Васильсурск, пожил он там года с три и поехал теперь
1 Бахмат – лошадь татарской породы.
воеводствовать в Невосиль.
Князь Иван, скинув с себя однорядку, принялся шагать по комнате своей из угла в угол.
«Жить-то теперь с кем же мне? – думал он. – Людей подле нету вовсе... Только и отрады, что
словом коли перекинешься с паном тем замотайским, да и того ныне не достанешь. Что ж не
идет он? Ужель все недосуг?.. Наведаться, что ли, к нему?..» Князь Иван зевнул, перекрестил
по привычке рот, потер рукою напружившийся в морщинах лоб. «Ох, и скучно!.. Ох, и
кручиновато!..» И, достав из подголовника своего ключи, он прошел с ними в столовый
покой.
Там, в столовой, в большом шкафу тускло белела посудина с крепкой водкой, отстоенной
на вишне. Третьего дня напоила Алена Васильевна допьяна водкой этой переяславского
своего приказчика. Влив в себя одну чару и другую, приказчик замотал было головой, но
Алена Васильевна не нашла ничего лучше, как за верную службу налить ему третью, после
которой приказчик упал замертво, а Кузёмка-конюх выволок его на двор, где отлил водой.
Князь Иван наполнил себе из посудины той такую же чару, выпил ее жадно, без передышки,
и выронил чару из рук, потому что пол точно поплыл у него под ногами. Князь Иван пошел в
свою комнату, пробираясь и так и сяк, а пол плывет под ним, бросается ему под ноги, валит
князя Ивана с ног. Князь Иван ступает, высоко поднимая ноги, чтобы не зацепиться, чтобы не
споткнуться, чтобы не удариться... А пол все ретивей несется к нему, налетает на него, вот
ударит по коленям, расколотит, перешибет... Насилу добрался князь Иван до комнаты своей,
до лавки и подушки, в которую уткнулся охмелевшей головой.
«Жить-то теперь как?..» – начал он снова с тоски и одиночества сам в себе распалять
свою кручину, которая стала грызть его еще злей. Но тут он увидел, что лавка, на которой
лежал он, пошла по комнате, поехала, раскатилась, поплыла, как в ту ночь, когда в этой же
комнате умирал Андрей Иванович, старый князь.
– Помер же ты, старый, – молвил князь Иван, – чего ж тебе от меня?..
Но ответа не услышал, потому что лавка под ним неистовствовала, выла, неслась куда-то
со свистом и звоном, пока не провалилась вместе с князем Иваном в черную дыру.
Долго ли проспал князь Иван, он и сам сказать не мог, но разбудила его Матренка, и она
же подала ему в комнату на подносе кружку холодного квасу.
– Там тебя, государь, в сеничках одна какая-то дожидается, – возвестила девушка,
поклонившись князю, глянув на него прозрачными глазами из-под стрельчатых ресниц. –
Долгонько таково сидит; видно, очень надобно ей. Кручинится, запозднилась-де, а будить не
велела. Я уж на себя взяла, пошла к тебе, ан ты, государь мой, во сне маешься...
У князя Ивана болела голова, тошнехонько было ему и неприютно. Он припал к кружке с
квасом, освежил себя холодным пенистым питьем и побрел в сени. Там на полу сидела
Анница, на руках которой почивал младенец, крепкий и смуглый от загара Василёк. Анница
не сводила с него глаз, зорко следя, чтобы комарик либо мушка не сели на лицо ребенку.
Увидя князя Ивана, Анница чуть качнулась в поклоне ему и заговорила шепотом, столь,
казалось, приставшим теперь опустевшему вконец хворостининскому дому:
– Послал меня, батюшка, к тебе государь мой Феликс Акентьич. Ночью этой снялись они
вдруг, полки иноземные – немцы и шляхта... Феликс Акентьич только и забежал в хоромы к
себе да рученьками своими белыми грамотку тебе написал.
Анница распустила пестрядинный платок, обмотанный вокруг головы, и принялась на
одном из концов его распутывать тугой узелок.
– Я волосыньки рвать на себе, – продолжала она, теребя неподдававшийся узелок, –
слезыньки из глаз моих покатилися, выть почала... А он, государь мой Феликс Акентьич,
выть не велел, слез лить не приказал...
Она развязала наконец узелок и протянула князю Ивану мелко сложенную бумажку.
Князь Иван развернул: латынь!
«De te ipso noli amplius dubitare. Est iam tempus agendi. Ad Tulam me adipiscere. Inde ambo
una tecum proficiscemur».
Так ли он понял, князь Иван?.. «De te ipso noli amplius dubitare»: «Нисколько не
сомневайся...» «Est iam tempus agendi»: «Приспела пора... Нагони меня в Туле... Дале поедем
с тобою вдвоем...»
И, держа в руке развернутое письмецо, бросился князь Иван в покои, добежал до