* * *
И Люси еще чаще, чем прежде, стала убегать из дома. Невыносимая тоска царила в этих стенах, пропитавшихся запахом слез ее матери. Весь дом пропах отвратительной смесью слез и джина, так пахнет испарина сердца, охваченного ужасом траура. Траура, который Люси не разделяла, а главное, не желала разделять. Напротив, этот траур она пыталась превратить в праздник. И злилась, что это ей не удается.
А отец, на целые дни замыкающийся в своей каморке и трындящий по-английски с людьми, которых он даже не знает! Впрочем, какие еще радости могут быть у старика? Три года Люси пытается настроить себя против отца, но ничего у нее не получается, не может она себя заставить. Держится она от него на расстоянии, как и от остальных, но в глубине души настоящей неприязни к нему не испытывает. По правде сказать, этот молчаливый старик всегда интриговал ее. Странный все-таки человек ее отец, который по возрасту мог бы быть ее прадедом, но тем не менее сохранил черные и жесткие волосы, такие же, как у нее, во всяком случае почти такие же растрепанные. Да, очень странный этот одинокий старик; с домочадцами он рта не раскрывает, но зато часами болтает с незнакомцами на иностранном языке. Что он такого может им рассказывать? Может, иногда он говорит им о ней? Но докуда долетают его слова, достигает его голос, и из каких далей приходят к нему ответы? Может, у него такой же тонкий слух, как у летучих мышей? Но тогда почему он ни разу не услышал, как людоед забирается по садовой стене?
Огромная вращающаяся антенна, о которой так заботится Иасинт, уже давно интересовала Люси. С нею что, можно ловить голоса со всего света? А интересно, может ли она ловить сигналы с того света, замогильные голоса?
Да нет, не такой уж чуткий слух у отца и не такая уж мощная его большая антенна, если он не смог ни разу услыхать, как по-воровски крался его пасынок, как омерзительно сопел, когда приходил осквернять Люси. И уж тем более уловить тоненькие, жалобные голоса Ирен и Анны Лизы.
После смерти Фердинана Люси ежедневно удирает из дома. Возвратясь из школы, садится на велосипед и катит в ланды, а возвращается только к ужину. Мама слишком поглощена своим горем, чтобы обращать на Люси внимание; у нее просто не хватает сил делать дочери выговоры. Люси свободна и предоставлена самой себе. Никто о ней не заботится.
На своем ободранном велосипеде она колесит по узким тропкам, по берегам спущенных прудов. Иногда поднимается на земляную плотину пруда и сидит там. В опускающемся вечернем тумане пустые пруды напоминают лунные кратеры. Люси сидит, уставясь на них, не чувствуя сырого ветра; деревья вокруг растворяются в синеватой мгле. Ее сердце тоже пересохло — из него ушла ненависть, у него отняли врага. И не дали взамен радости победы. Безумной радости от свершившейся мести.
Сидя на корточках, опершись подбородком на колени, Люси вечер за вечером вглядывается в туман. Ждет. Ждет, когда из лиловых и синевато-серых испарений, из рыжеватых тростников, из-за нагих еще деревьев появится ее радость. День за днем, вечер за вечером ждет. Она зовет, она выкликает радость. Но радость не приходит.
Земля, кому бы она ни принадлежала — животным, людям, живым, мертвым, — отказывает ей в радости.
* * *
И вот когда небо содрогнулось, когда на ланды набросился свирепый, завывающий ветер и завертелся в пустых ямах прудов, когда земля застонала, а молния с ревущим громом обрушилась сквозь сгустившуюся тьму, Люси, когда прошел первый страх, наконец-то решила, что пришел конец ее ожиданию. С бьющимся сердцем, в котором отдавались грохоты грозы, она тянулась лицом к горизонту, в котором открылись фиолетовые пучины со скачущими в них ослепительными молниями. К ней возвратилось неистовое ощущение радости, ослепленные глаза широко раскрылись, вновь обретя исполненный ярости взгляд. Небо во всей своей шири стало взглядом и свирепым ликом Медузы.
Наконец-то настало время объявить миру чудесную весть, которую до сих пор она могла лишь грустно и торжественно прошептать. «Людоед мертв, действительно мертв! И это я, Люси, я сама убила его! Вы слышите?»
Небо услыхало то, что отказывалась услышать земля. Оно раскололось, и из всех пылающих разломов радость вершила свой триумфальный разлив. И у Люси, как в те давние времена, когда, глядя на опоры линий электропередач, этих величественных исполинов, воздевших руки с бичами, которыми они могли хлестнуть даже луну, она сочиняла волшебные сказки и представляла, как они шагают в ногу, издавая ритмичные отрывистые крики, вновь появилась надежда на возможность преображения зримого.
Но на этот раз она не просто фантазировала, она по-настоящему верила. И когда третья молния пронзила трезубцем землю, у Люси уже больше не было сомнений, что сейчас земля взметнется, брошенная в бесконечность неба, и самым естественным образом произойдет любое невозможное, а подтверждение безгрешности ее радости будет явлено небывалой молнией. Нет, она уже больше не сомневалась. Ей так были необходимы подтверждения, так необходима была уверенность. Ей так была необходима радость — радость, чтобы в ней утонули все ее страхи, чувство отвращения, сомнения; радость, что навсегда поглотит тело людоеда, от которого невозможно было избавиться и после его смерти, которое по-прежнему все застило.
Да, у нее была огромная жажда радости, желание все забыть и вновь обрести первозданную безгреховность. Она так хотела вернуть детство. И молния, что трижды вспыхнула, прежде чем отворить сияющую дугу радуги, казалось, обещала ей триумфальный возврат радости. Но когда Люси уже приготовилась поймать на лету эту высочайшую и чистейшую радость, чтобы никогда больше не выпускать ее, вспыхнула четвертая молния, оттесненная на самый край горизонта; ее свет был куда бледней, чем у первых, а отзвук слабее. Тонкая молния, словно трещина, и с каким-то тревожным отзывом. Молния смягченная, как бы отменяющая своим росчерком надменность предшественниц, аннулирующая их пышное неистовство. И одновременно с ее мгновенной вспышкой земля успокоилась, ветер утих, а горизонт просветлел, как лицо человека, на которого снизошел сон.
Ласковый сон.
И в эту самую секунду безумная мысль возникла в мозгу Люси, в сердце родился бессмысленный вопрос — думал ли брат в миг смерти о ней, произнес ли, испуская последний вздох, ее имя, призывал ли ее. А главное, любил ли он ее. Любил ли он ее?
Но ответа не получить. А безумная эта мысль раздирала ей мозг, безответный вопрос вгрызался в Люси изнутри, и тогда она, рыдая, упала на землю.
* * *
Уходящая гроза и ветер унесли в сине-фиолетовых складках туч взгляд девочки, которая долго была одержима ненавистью и страхом, а струи дождя смыли и унесли маску Медузы, которую последняя слабая молния только что вырвала из детского сердца.
Люси плачет, припав лбом к земле. После трех лет к ней вернулись слезы. Но вкус радости у нее по-прежнему был отнят.
Еще долго Люси будет оставаться чужда радости, будет изгнанницей среди людей, которые все изначально мечены знаком людоеда.
Терпение
И сидящим в стране и тени смертной воссиял свет.
Матф. 4,16.
Фреска
Склон холма окружен желтовато-золотистым ореолом. Нагой склон — на нем не растут ни трава, ни цветы, ни кустарник. Нагой и шелковистый, как песчаная дюна.
А на вершине его высятся несколько пальм. Те, которых коснулся свет, выдержаны в оранжевой гамме, их листья сияют, остальные же темные. Ни у одного из этих деревьев нет корней. Кажется, будто пальмы просто поставлены здесь и вот-вот заскользят по гладкой скале. Заскользят к свету, что проходит рядом с ними, колыхаясь, словно легкое облачко.
Это облако такое необычное, потому что вокруг ночь. За горой бурое небо.