— Ты просто сумасшедший.
— Неправда. Во всяком случае в эту минуту я абсолютно нормален.
— Это еще надо доказать.
— Брось!
— Нет, серьезно. Докажи мне, что ты — не сумасшедший. Интересно, как тебе это удастся.
— Ладно, пока ты умоешься, я буду думать.
— Учти, что ты этим ничего не докажешь. Сумасшедшие тоже думают!
Тазо выходит. Вещи в комнате постепенно приобретают свой обычный вид: стакан — просто стакан, стул — как стул. А совсем недавно вместо них было воспоминание о стакане, о стуле. Все равно чье воспоминание, мое или Тазо, потому что он спал и не имел никакой реальной связи с этим миром. Если бы я ушел до его пробуждения, он бы никогда не узнал, что я здесь был.
Опять эта плачущая музыка.
— Что это? Радио? — спрашиваю у Тазо, который входит, крепко растираясь полотенцем.
— Ты должен знать, что это, — он заговорщицки улыбается. — Заказ!
— Значит, живого человека хоронишь! — возмущаюсь.
— Да не выдумывай! — махнул рукой Тазо. — У дяди Александра такой тонкий слух, что многие композиторы позавидуют. И в то же время он совсем не приобщен к музыке. Сейчас, по-моему, он открывает для себя целый мир. Во всяком случае он без конца проигрывает мои записи. Надоест — потребует новые.
— Опять траурные? — съязвил я.
— Не обязательно, достаточно ему почувствовать вкус к хорошей музыке, его потом не оторвешь, и о смерти уже некогда будет думать.
— Поздравляю тебя, Тазо! — насмешничаю я беззлобно. — Ты опять совершил переворот в науке. На сей раз в медицине — с помощью все той же музыки. Благодарное человечество тебя не забудет.
— Напрасно ты смеешься. Это же очень просто. Вот послушай: дядя Саша, дожив до шестидесяти лет и обладая абсолютным слухом, не сталкивался с серьезной музыкой. Конечно, время от времени слушал радиопередачи и концерты, но случайно, не придавая этому значения. Но я убежден, что с самого рождения подспудно, неосознанно он ждал встречи с музыкой. Если же встреча, наконец, состоится, он найдет в себе новые силы, которых в себе и не подозревает, и выживет. Непременно выживет! Ты не знаешь, на какие чудеса способна музыка! Как сильно действует она на нас, грузин. Разве не волшебство — наше многоголосие? Когда не знающий ни одной ноты крестьянин раскладывает на голоса сложнейшие мелодии. Со мной был интересный случай. Сижу я как-то за деревенским столом и напеваю вполголоса мотив из Вагнера. Неожиданно мой сосед — самый обыкновенный колхозник — начинает мне вторить, и через несколько минут могучее многоголосье взмывает к потолку. Можешь себе представить мой восторг, — Тазо безуспешно пытается перед зеркалом завязать галстук. — Эх, Заал, грузины не случайно никогда не были фанатиками в религии. Господа-бога им благодарить не за что. Наша история — сплошные нашествия и кровопролитные битвы. Четырехсотлетнее чужеземное иго, арабы, монголы турки, персы… Жгли, резали, топтали… Кто знает сколько талантов — композиторов, астрономов, поэтов — все свои способности отдавали не по назначению — сабле и седлу… — Тазо сердито сдергивает с шеи галстук и протягивает мне: — Завяжи.
Пока я тружусь над модным узлом, Тазо продолжает философствовать:
— Ты читал, как двое американских ученых, китайцев по происхождению, Ян и Ли, получили Нобелевскую премию за открытие закона асимметрии в микромире?
— Нет, не читал.
— Темнота. Это же переворот в физике! Какой-то ученый заметил, что их открытие наверняка имеет глубокую внутреннюю связь с таким явлением, как асимметрия восточного искусства. Воспитанные на симметрии, западные ученые вряд ли выдвинули бы гипотезу об асимметричности мира. А посмотри на наши памятники! Древние зодчие, словно боясь прогневить бога совершенством форм и пропорций, смещали орнамент от центра в сторону: смотри, мол, господи, как мы беспомощны! Ты помнишь окна на южной стене Светицховели? С первого взгляда они совершенно одинаковые, а приглядишься — не имеют ничего общего. Кто знает, как поразили бы сегодня мир потомки этих мастеров…
— Поэтому ты и галстук завязываешь асимметрично? — я знаю, что Тазо рассердится. Так и есть — надувается, как ребенок.
— Не дуйся. Лучше посмотри, как прекрасна симметрия, узел — в центре и все как надо.
— Спасибо, — буркнул Тазо.
— Ты мне скажи, как тетя Нино реагирует на твою музыку? — перевожу я разговор на другую тему.
— Она со мной не разговаривает, обиделась. Я, говорит, понимаю, что Саша — человек больной, но ты, как ты мог?! Запретить ему проигрывать записи она не может, боится его нервировать, только уши затыкает и выбегает из комнаты.
Тазо до блеска начищает ботинки.
Я курю.
— Совсем забыл тебе сказать, Тазо! У тебя появился могучий соперник, я тоже начал совершать открытия.
— В какой области?
— Позавчера ко мне заявился Иродион Менабде, отчим Пааты…
— А как Паата?
— Плохо.
— Не приходил в себя?
— Нет.
— Значит, ничего нового?
— По-моему, я на верном пути. От такого человека, как Менабде, всего можно ожидать. Кстати, ты его знаешь.
И я напомнил Тазо тот злополучный вечер в загородном ресторане.
— Лица его я не помню, но как они безобразно пели! — Тазо болезненно морщится. — Ты прав, так могут петь только преступники и рецидивисты.
— Тебе бы судьей быть у эскимосов, там процесс выигрывает тот, кто лучше поет.
— В таком случае тебя бы всегда признавали виновным! — парирует Тазо. — Так что же ты все-таки открыл?
— Алиби не существует.
— Не понимаю.
— Я говорю, что алиби не существует. Вообще. Никакого. Если ты сегодня живешь фальшиво и подло, ты виноват во всем, что произойдет завтра.
— Ты опять за свое.
— Постой, еще одно: допустим, ты живешь плохо, но думаешь, что никому не делаешь зла, только себе — сокращаешь свою жизнь, калечишь свою душу! Ты глубоко ошибаешься, ты вредишь тем самым всем окружающим!
— Неясно…
— Потому что ты — член общества, и если все будут жить дурно, хорошего общества не построить.
— Кажется, понял. Значит, если я до сего дня живу холостяком, соблазняю женщин, нигде не служу — да и не учусь толком, значит, я виноват в том, что Паата разбился?
— Совершенно верно!
— Ну так вяжи меня и суди. Или, может, все же сходим сначала на концерт?
— Не смейся, Тазо. Я говорю серьезно.
— Я тоже. Только я убежден, что рядом с добром непременно должно существовать зло. Тогда люди будут все время начеку. Допустим, зла немного, но оно сильно, а если добро слабее, то его больше. Равновесие между ними невозможно, то одно перевешивает, то другое. И я начинаю склоняться к мысли, что зло — врожденное свойство человеческой натуры, а добро — благоприобретенное.
— Ошибка! Как раз добро — врожденное, а зло приобретенное, иначе добра не могло быть больше, как ты сам только что утверждал.
— Давай отложим этот мудрый спор. Мы можем опоздать, — миролюбиво предлагает Тазо, облачаясь в пиджак.
В дверь стучит тетя Нино.
— Тенгиз, сынок, скорее, Саша волнуется, что ты спутник не увидишь.
Мы оба срываемся с мест. Неужели так просто, невооруженным глазом, можно увидеть спутник?
Тетя Нино семенит за нами:
— Только с одним условием я тебя прощаю, Тенгиз, если ты заберешь назад свою пленку.
— Заберу, если дяде Саше не нравится.
— В том-то и дело, что нравится, — чуть не плачет соседка, — ты ему скажи, что она тебе позарез нужна.
— Ладно, так и быть, скажу.
— Скорее, скорее! — кричит дядя Саша и сует в руки Тазо маленький театральный бинокль, — вот он летит, видишь?
— Нет, ничего не вижу, — огорчается Тазо и вдруг радостно: — Вижу, вижу!
По спуску Элбакидзе бегут мальчишки, задрав головы и протягивая руки к небу. Самый маленький из них остановился и, разинув рот, смотрит вверх, видно, никак не разглядит того, что видят все. Медленно ползет в гору троллейбус. Водитель протирает рукавом стекло и, вывернув шею, старается поймать в небе движущуюся звезду. Навстречу спускается грузовик с прицепом; трамвайные рельсы, которые он везет, свешиваются с кузова и, ударяясь о мостовую, высекают из булыжника искры. Шофер переключает скорость, пытаясь разглядеть спутник, искры гаснут.