Надо предложить Ланге сейчас же, немедленно, расфасовать всех по разным группам. Засиева, эту истеричку, пусть абверовец берет себе. Две, наиболее многочисленные группы пусть возглавят Ланге и Реккерт. Третью, всего из пяти человек, доставит в Кавказские горы он сам. У него особая задача, которую возложил на него Кальтенбруннер. Он же, на всякий случай, дал письмо к Исраилову, хотя все контакты с чеченцем, как наиболее важные, возложены на Ланге.
Задача Осман-Губе во многом зависела от десантника Ахмеда Баталова, уроженца аула Автуры. Он должен обеспечить пищу, замаскированный кров, связь с местными антисоветчиками. Такой форы на старте нет ни у Ланге, ни у Реккерта. Юнцы, заносчивые тевтоны, где им тягаться со старым волком, источившим зубы на грызне с Советами. К тому же парашют опустит его в родные горы. Да поможет этому Аллах!
* * *
Седьмого августа в ставке Гитлера раздался звонок, и тихий голос Гальдера втек в ушную раковину фюрера неостуженным штабным кипятком:
— Мой фюрер, мы просчитались в сроках. Горючего не хватит до середины сентября. Если двадцать пятого июля из-за отсутствия бензина мы не сумели перебросить на помощь первой танковой армии двадцать девятую мотодивизию, то скоро мы не сможем доставить к Тереку всю резервную армию.
После долгого молчания он услышал в ответ ядовитое:
— Мы просчитались не только в сроках. Мы просчитались в оценке ваших способностей на месте начальника главного штаба. Кто толкал меня к Сталинграду? Кто висел на ногах, когда я пытался идти на Кавказ за бензином, который вы теперь клянчите у меня? Настало время исправлять просчеты!
После этого разговора Гальдер был фактически смещен. Вместо него возглавил генеральный штаб Цейтцлер. Назначение полагалось отрабатывать.
Гигантская стальная пружина вермахта, на которую давил из Берлина новоголовый штаб, продолжала разжиматься. Вибрируя от напряжения, испытывая все возрастающее сопротивление обороны, израненной, измотанной, едва прикрытой рваной кольчугой техники, эта пружина вдавливалась в тело Предкавказья.
Двадцатого августа она достигла берегов Терека. Двадцать пятого опутала витками Моздок. И тут ее движение остановилось: немецкая сталь, продавив мясо обороны, уперлась в самый скелет ее, сколоченный Петровым, в предсмертную ожесточенность воинов, понявших, что защищают они последний рубеж между двумя предсердиями, рассылавшими мощными толчками бензиновую кровь по военному организму.
Это произошло двадцать пятого. Вечером того же дня Гитлер разносил в «Оборотне» под Винницей прибывшего туда Канариса:
— Где ваш хваленый «Шамиль»? Вы трясли этим гениальным планом перед моим лицом еще в июне! Вы обнадеживали, что ваши десантные короеды с бандитами иструхлявят кавказский тыл к началу наступления. Мы уже взяли Моздок, уперлись в Терек перед Грозным, однако за Тереком нет ни одного вашего дармоеда! Они предпочитают лакать шнапс в Армавире, за пятьсот километров от места главных событий! В чем дело, Канарис? Я вас спрашиваю.
Гитлер выслушал бархатно-скорбный баритон адмирала:
— Мой фюрер, я всего лишь человек. Я могу только взывать к Господу Богу, наславшему на Армавир декаду ненастья. К счастью, оно ушло. Сегодня ночью в горы будет заброшен первый десант.
С двадцать пятого на двадцать шестое августа в ночь с едва приметным перламутровым подкрасом рассвета с армавирского аэродрома поднялся первый «Юнкерс-88». Группу полковника Ланге из тридцати человек, одетую в красноармейскую форму, вздымало в дюралевой, тускло освещенной утробе самолета все выше. Курс — на Кавказ.
Внизу, во тьме Предкавказья забылись в обморочной отрешенности снов две противостоящие лавины машин и людей. Их разделял Терек — граница, некогда разделившая в известном писателе его безвестную юность и набатную зрелость, что возвестила повестью «Казаки» о рождении гения.
Немецкая армада влилась в Майкоп. Это усилие вермахта подогревалось директивной репликой Гитлера на совещании в Полтаве: «Если мы не возьмем Майкоп и Грозный, я должен буду закончить войну».
После безоглядной, стервеневшей ежечасно долбежки танковыми клиньями и ястребиными пике «мессершмиттов» твердый орешек, налитый, казалось, до отказа нефтью, был наконец расколот. Вломившаяся туда бронированная лавина в первые же минуты отпочковала от себя истекающее нетерпением ядро из командования и промышленных спецов. Сверкая лаком «опель-капитанов», черное стадо хлынуло на промазученные, танковыми атаками изодранные места — к нефтехранилищам.
Очертив ломаный круг и замкнув его в исходной точке, спецы выдавливали вялые телеса из машин в предчувствии катастрофы. Все скважины были взорваны. В истерике брошенный полковником Заукелем булыжник треснул в серебристый бок исполинского цилиндра. Раскатисто-пустынный грохот, рванувший в перепонки завоевателей, неумолимо подтвердил самое худшее: бензин и нефть успели вывезти.
* * *
Засиев сидел, упираясь горбом парашюта в дюралевый борт, стиснутый в двух сторон Рамазаном Магомадовым и Четвергасом. На коленях его, впитав тепло тела, весомо покоилась рация.
Ладони Засиева, все еще обожженные тонкой шеей Биндера, до сих пор чувствовали ее податливую хрящеватую хрупкость, и чувство это, омерзительно, страшно пульсирующее в руках, отдавало толчками в мозг, в воспаленную память. Он не хотел убить, но убил.
Был выход из этой муки. И он сторожил его зыбкое приближение, молил Бога об одном: только бы не прервался полет, только бы не разъяли его череп, не обнажили бы идею: отодрать от себя с любой болью и кровью наросшую на нем коросту немецкого плена.
Вывалившись в серо-розовую бездну из люка, он камнем полетел вниз, в буйно-ветряную карусель, где вертелись земля, воздух и розовый горизонт.
Утвердившись в равновесии лицом вниз, он с неистовым облегчением осознал наконец полную автономность тела, окончательную его независимость от дюралевой дрожи самолета, чужих плеч и взгляда Ланге, от той биологически чужой химеры, которая больше года переваривала его, растворяла в себе и звалась Германией. И, осознав это перед стремительно летящей к лицу родной землей, он закричал от счастья. Ветер забил крик обратно в рот, тугой резиновой пробкой закупорил легкие.
Закашлявшись, Засиев раскрыл парашют почти у самой земли. Его дернуло вверх. Под ногами плавно, быстро вспучивалась земля, растягивался, раздавался в стороны круг изгороди, кольцевавшей чей-то аульский двор с саклей, плетеной сапеткой для кукурузы, маленьким сарайчиком.
Солнце еще не выползло из-за горы. Его горячая аура лишь разогнала сумрак в сакле, и чир-юртовский истребитель дезертиров и бандитов Саид Дудаев, открыв глаза, смог различить серое сукно бешмета на стуле, лоснящийся край бордового одеяла. С минуту назад из сакли вышла во двор дочь, и Саид, выплывая из сна, машинально прислушивался к мешанине нарождавшегося дня: загорланил петух, дважды лениво брехнула собака у соседа, заливисто щебетала семья ласточек над окном под крышей.
Со светом наваливались дневные неотложные заботы. Их было немало у истребителя Дудаева, директора начальной школы Чир-Юрта, секретаря сельсовета: съездить и выбить в районе для школы глобус и учебники, отремонтировать размытый весенним половодьем мост, сделать рейд с сельскими истребителями по горам, напомнить в райотделе НКВД о патронах к винтовкам, что поистратили в прошлой перестрелке с бандой…
— Омад! Омад! — раздался неистовый вопль дочери со двора. Саид вскочил, метнулся к окну, но не успел: вбежала дочь, и он развернулся к ней. Захлебываясь словами, она затараторила, оглядываясь на дверь:
— Там… там… сидит человек с неба! Сидит и плачет! Под ним много шелка, такой красивый!
Саид ринулся к двери, на бегу схватив прислоненную к стене винтовку. Уже в сенях передернул затвор.
Посреди двора на пузырящейся блестящей куче разноцветного шелка сидел красноармеец с тугим рюкзаком в ногах, глухо кашлял. По щекам его текли слезы. Увидев Саида, широко, во весь рот, заулыбался, подзывая, махнул рукой. Дудаев подошел к чужаку, винтовка — торчком, дулом вперед, палец — на спусковом крючке. Остановился в трех шагах, грозно велел, как учили: