Герман в деревню поехал только раз и то из-под палки. Отгороженный от всех, как забралом, своим редким, не рабоче-крестьянским именем, он с раннего детства был выключен из жизни этой хорошей и дружной советской семьи. Если бы его мама знала, как влияет имя ребенка на его характер и судьбу, она не назвала бы так легкомысленно своего первенца, прельстившись на душевный пересказ соседки по палате сюжета «Пиковой дамы», а застолбила бы за ним что-нибудь правильное и ясное типа Ивана, Бориса или Николая. А так, ведомый своим вычурным, но сильным именем, уже в три года мальчишка прибился к одинокому соседу, осколку прежней жизни, незнамо какими Божьими промыслами оставшемуся в живых и доживавшему свой бурный век на десяти квадратных метрах бывшей кладовки с окном на черный ход, Модесту Поликарповичу Мещерякову. В коммунальном народе — Карпычу, а за глаза — просто Карпу. Одно удивительно: имя зацепилось за другое и быстро срослось в единое, родное и целое. Старый и малый образовали тайное сообщество странных людей с редкими именами.
Обычно у человека между его именем и личностью бывает какой-то зазор, люфт, в который, как в дупло зуба, попадает всякое барахло, внося сумятицу в и без того бестолковую жизнь своего хозяина. Но в редких случаях имя прочно сливается воедино с его носителем, как лайковая перчатка с рукой, и придает ему дополнительную энергию бытия. У Германа с Модестом был именно такой редкостный случай. Аналогичный случай был в Тамбове.
Как жили наши отшельники? Душа в душу. Утром Герман вскакивал ни свет ни заря безо всякого будильника, на скорую руку пил чай с черным хлебом, посыпанным сахаром, и. в восемь часов, минута в минуту, уже томился у дверей коморки своего взрослого друга. Дальше до позднего вечера они все делали вместе.
Модест Поликарпович родился под Рождество 1900 года и в сословном реестре значился дворянином. В эти же стародавние времена он закончил кадетский корпус, видел несколько раз вблизи царя-батюшку, проводил лето в родовом имении, где сейчас тайно процветал колхоз «Белая дача», под большим государственным секретом поставляя овощи в Кремль, воевал в гражданскую на стороне эсеров, учился в военной академии, строил Беломорканал, прошел в штрафбате всю Великую Отечественную, потом зачем-то валил лес в Сибири и еще делал много такого, от чего у Германа просто дух захватывало. И даже сейчас Модест Поликарпович работал в самом потрясающем месте на земле. Он служил вахтером в недавно открывшемся Доме грамзаписи, наверх по их родной же улице Станкевича, которая раньше, как шепотом открыл Герману Модест Поликарпович, оказывается, была совсем другой улицей и называлась Воскресенским переулком.
Дом грамзаписи обосновался в отнятой еще в революцию у англосаксов церкви. Это был непривычный глазу островок европейского средневековья среди однообразия купеческо-сталинской Москвы. Маленький готический замок, построенный в конце девятнадцатого века, выглядел древним и загадочным прибежищем гномов или эльфов. Острые пики четырех башенок собора, его вытянутые стройные окна-бойницы, терракотовые головки ангелов при входе и замысловатый чугунный вензель на воротах из переплетенных розы, чертополоха и трилистника (символизирующих земли Британии — Англию, Шотландию и Ирландию) — все завораживало и пленяло Германа своей необычностью.
Но главная неожиданность скрывалась внутри. Когда обожаемый Модест Поликарпович впервые отворил для маленького Германа заветные кованые ворота и провел в собор, в гулкую глубину зала, где происходила запись, мальчик наконец узнал, что в этом волшебном готическом замке обитает ее величество Музыка. Тихо прокрадывался четырехлетний меломан в кабинку звукооператоров и часами завороженно следил за происходящим в основном зале священнодействием. Очень скоро он научился распознавать голоса всех инструментов, еще долго не зная ни их названий, ни имен исполнителей.
Самые счастливые годы детства Герман провел в этой маленькой звукооператорской кабинке, смонтированной на месте бывшего алтаря. Он жадно заглатывал Мусоргского и Баха, Даргомыжского и Сен-Санса, Образцову и Синявскую, он с ума сходил по Лемешеву, юбилейные записи которого в 1972 году делались в Доме грамзаписи. Он знал наизусть сотни арий, он научился «угадывать с семи, пяти и даже с трех нот» любые классические мелодии, мог напеть по памяти десятки струнных и фортепьянных концертов, каприччио и симфоний. Музыка стала для него всем — солнцем и звездами, горами и лесами, любовью и верностью. Звуки обретали цвет, вязкость и даже вкус. Высокие ноты казались острыми, как лимонная цедра, а низкие — жгучими и пряными, как корица с перцем. Грезя наяву, Герман видел, как Музыка растит звуки и строит из них радужные города, живые и трепещущие, или как она задумчиво плетет узоры из невиданных цветов, или лепит могучими аккордами, словно сильными мазками, мощные морские волны наподобие «Девятого вала» Айвазовского. И обо всем увиденном он мог рассказать только одному-единственному человеку Модесту Поликарповичу. Тот, подперев худой высохшей рукой острую скулу, внимательно и серьезно слушал своего маленького собеседника и изредка проводил нервными пальцами по своей совершенно седой, но все еще богатой шевелюре. Он был тонок в кости, сухопар и высокомерен. И жизнь, как ни ломала, все не могла эту высокую мерку или меру поломать.
Однажды Герман примчался из школы с продленки, возбужденно размахивая портфелем, весь переполненный нетерпеливым ожиданием скорой встречи с любименьким Модей, как он тайно звал своего друга, которому хотел поведать один очень важный секрет, и с разбегу, словно на стену, наткнулся на странную взвинченность обитателей своей квартиры. Разговоры тихие, торопливые, выжидательно-торжественные. Герман никогда раньше не замечал, чтобы соседи так перешептывались. Дверь в комнату Модеста Поликарпыча была приоткрыта. Неубранная кровать стыдливо зияла продранным постельным бельем. Шкаф виновато раскрыт. На письменном столе валялось небогатое содержание ящиков — выцветшие и измятые по краям фотографии улыбающихся убиенных царских деток, вынутый кем-то из красивой рамки красного дерева акварельный портрет печальной молодой дамы, старые шахматы, чашки с блюдцами, какие-то деловые бумаги, квитанции. Несколько исписанных листочков соскользнуло на пол, но их уже некому было подобрать. Некому было притворить дверцы шкафа и торопливо прикрыть постель. Хозяин навсегда покинул свой нищенский земной приют. Душа его, возможно, еще витала у родных предков, а тело сепаратно устроилось в морге. Транзитным пассажиром, конечно. Похороны Герман совсем не помнил.