— Обыкновенная авантюра раскольников, что-то вроде «неодиссидентов», — с убежденностью профессионала небрежно сказал Иванов. Его ответ насторожил и заинтриговал Машу.
— Вы верующий? — спросила она невозмутимым тихим голосом.
— Крещеный, — задумчиво произнес он. — Вы это имели в виду?
— Нет, конечно, крестят родители, еще не ведая, кем будет их чадо, когда вырастет — верующим или безбожником, — не повышая голоса продолжала Маша. — Мои родители не крестили меня, опасаясь неприятностей от партийных властей. Но я сама крестилась пять лет тому назад в самом начале этой дурацкой перестройки. И дочь свою крестила.
— Вы находите перестройку дурацкой?
— А вы не находите? — переспросила Маша.
— Я считаю ее преступной. А ее лидеров государственными преступниками, уголовниками.
— Я с вами согласна. Но откуда у вас такое категорическое мышление о «катакомбной» церкви?
Иванов не спешил с ответом, и Маша прибавила:
— Дело в том, что наша газета писала о ней сочувственно и даже в защиту ее. Я, конечно, не компетентна в делах церковных, я рядовая верующая.
— Среди моих немногих друзей и приятелей, — начал Алексей Петрович, глядя на Машу проницательным страстным взглядом, — есть епископ, человек в высшей степени порядочный и честный, широко эрудированный, заслуживающий доверия и уважения. Он бывает у меня здесь, мы беседуем по разным вопросам бытия, в том числе и о положении в русской православной церкви. Как-нибудь я вас познакомлю — если вы пожелаете?
— Для моей профессии полезно всякое новое знакомство, тем более с высшим духовным лицом. Я же вам сказала, что я «молодая» верующая. Теперь я поняла, что мой вопрос о вашей вере был излишним. Я права? — Она смотрела на него с кротким смиренным любопытством. Он любовался ее нежным, овальным, матовой бледности лицом, с которого исчез взволнованный румянец, бездонными загадочными глазами, ее элегантным нарядом. И его подмывала вот так непосредственно высказать ей свое восхищение. А она ждала от него ответа на свой вопрос о вере, чуткая, нежная и, казалось, понимала его очарованный взгляд.
— Тут надо уточнить, что мы имеем в виду под верой, — начал он мягким глуховатым голосом и деликатно отвел от нее недвусмысленный взгляд. — Я знаком с Евангелием и считаю эту священную книгу кладезем человеческой мудрости. Не все поучения апостолов равноценны. А вообще — это кодекс бытия человеческого.
«Говорит словами своего друга епископа», — почему-то решила Маша и спросила:
— А вопрос о Боге, о бессмертии души?
Он посмотрел на нее с благоговением, и добрая душевная улыбка затрепетала в его аккуратно постриженных темно-каштановых усах.
— Видите ли, Машенька. — ласкательное слово случайно, помимо воли, сорвалось у него с языка, и он совестливо потупил глаза: — Извините, что я так…
— Ничего, вам я разрешаю. Мне даже приятно, тем более мы же старые знакомые, как это ни банально звучит. — В глазах ее светилось детское доверие.
— Да-да, не банально, а скорее книжно. Я тоже знаю вас сотню лет.
И они оба вдруг, как по команде, раскатисто рассмеялись. Смеющийся маленький рот Маши обнажал ровные белые зубы, а смеющиеся глаза Иванова забавно, как-то по-детски щурились. Так они стояли друг против друга, ощущая притягательную теплоту, позабыв о незаконченной фразе Алексея Петровича. Наконец он вспомнил:
— Так о чем мы? Да, о Боге и бессмертии души. Не хотелось бы на такую серьезную тему говорить походя. Давайте перенесем на «попозже»? Хорошо?
— Согласна. А теперь вы покажете мне свою мастерскую, или, как сказала мне мама, ваш «цех». Я ж говорила вам на выставке, что не представляю технологию вашей профессии.
В «цеху» внимание Маши сразу же привлекла композиция «Девичьи грезы».
— Как интересно, — воскликнула Маша вполне искренне. — И как вы лепите — с натуры вот этих обнаженных. — Иванов молча кивнул. — И где вы их берете?
— Есть специальная организация — цех натуры. Мы вносим положенную плату за час, за два, ну сколько потребуется. Вот эту композицию я назвал «Девичьи грезы».
— Гадает на ромашке: любит-не любит. Название поэтичное. И фигура девушки очень мила. Кто она?
— Жена сексолога. — Ироническая улыбка заиграла в глазах Иванова.
— Вот даже как? А муж знает?
— Она говорит, что не знает.
— Осталось вылепить лицо и руки?
— В этом вся загвоздка. Природа допустила дисгармонию: при отличной фигуре подкачали руки, главным образом пальцы.
— А лицо?
— Ее лицо вообще не годится, хотя оно и привлекательное, даже броское. Но в нем нет образа, романтики, напряженного ожидания, мечты. Понимаете?
— И что же вы будете делать?
— Буду искать другое лицо и руки. Здесь нужны тонкие пальцы. Такие, как ваши.
Она загадочно улыбнулась прямо ему в лицо и снова перевела оценивающий взгляд на композицию, обронила, как мысль вслух:
— Девичьи грезы… Забавно… И великолепно. Может получится очаровательная и психологически глубокая вещь. Если, конечно, вы найдете соответствующее лицо.
— Только с вашей помощью, — как бы между прочим закинул он «удочку». Она никак не отреагировала ни словом, ни жестом. Лишь бледные щеки ее слегка порозовели. Без слов, она отошла от «Девичьих грез» к полочкам, на которых стояли выполненные в пластилине композиции. Среди женских фигур, одиночных и групповых на сколоченной из ящиков подставке она увидела мужскую композицию более крупного размера, чем те, пластилиновые. Она была выполнена в глине совсем недавно, несколько дней тому назад. Только сегодня утром, ожидая Машу, Иванов снял с нее целлофан, и глина была еще влажная. Маша замерла у этой композиции и содрогнулась. Тощий, изможденный человек с обнаженной головой сидит на мостовой с протянутой к прохожим дрожащей рукой. Рядом лежит костыль и старая потрепанная шапка-ушанка, в которой поблескивают несколько медных монет. Впалую грудь ветерана украшают боевые ордена и медали. Сзади него, как фон, натянутое полотнище, на котором неровными буквами начертано: «Будь проклята перестройка». Неповторимо выразительно лицо ветерана. В его искаженном от душевной боли худом, суровом, как бы застывшем с полуоткрытым ртом, нет мольбы и просьбы, как нет ее и в выдающих гневом и ненавистью больших глубоких глазах. Весь облик его — это трагический крик измученной души, попранной надежды, истерзанной плоти, оплеванной и растоптанной совести и веры. И месть, беспощадная, лютая, не приемлющая покаяния и милосердия. И обращение к потомкам, к будущим поколениям: помните гадов-предателей всегда — и ныне, и присно, и во веки веков.
Несколько минут Маша стояла в застывшем молчании, словно вселенская боль, мысли и чувства ветерана войны вошли в ее душу и стали ее болью, возбудили сострадание. Глаза ее потемнели и затуманились, окаменелое лицо, чувственный маленький рот плотно сжался, изящная девичья грудь возбужденно вздымалась, тонкие, просвечивающиеся ноздри нервно трепетали. «Она была прекрасна в эти минуты», — скажет потом сам себе Иванов. Затем Маша как-то неожиданно резко повернулась, сделала стремительное движение к Иванову и, сказав, «Можно вас поцеловать?», не ожидая разрешения порывисто прильнула нежными губами к его щеке. Губы ее были теплые, ласковые, они расплескали по всему телу Алексея Петровича давно позабытый аромат страсти и благоденствия, волнующий порыв нежности и ласки. Он посмотрел на нее верным и тающим взглядом и тихо спросил:
— Вам нравится? — Вопрос, конечно же, был излишним, но она ответила:
— Это страшно, жутко. У меня нет слов.
— Вам не кажется, что здесь есть налет плакатности, агитки? Вот эти слова о перестройке? Может, их убрать? И без них все ясно. Я назвал: «Нищий ветеран».
— Я бы не стала убирать, — раздумчиво произнесла Маша. — Слова эти не лозунг, а крик души. Без них все ясно сегодня. А через двадцать, пятьдесят, сто лет зрителю не будет ясно, к какому времени это относится. К сорок шестому или к девяносто второму году? Ну, а что касается агитки, вспомните репинских «Бурлаков на Волге». Разве там агитка? Там, как и здесь, трагедия жизни, жуткая действительность. Только у вас еще страшней.