Иван Шевцов
Голубой бриллиант
Сердечно благодарю спонсоров Дмитрия Барышникова и Сергея Груздева за оказанную финансовую помощь в издании этой книги.
Есть же еще на Руси добрые, благородные патриоты!..
Филологу русской словесности Ларисе Щеблыкиной посвящаю эту книгу.
Иван Шевцов
О, женщина! Краса земная,
Родня по линии прямой
Той, первой, изгнанной из рая,
Ты носишь рай в себе земной.
Василий Федоров
Глава первая
СКУЛЬПТОР И НАТУРЩИЦА
1
Скульптур Иванов возвращался к себе в мастерскую из цеха натуры с хорошим настроением: завтра к нему придет натурщица, и он, наконец, начнет новую, давно задуманную композицию, откладываемую из-за отсутствия подходящей модели. В выборе натуры он был по придирчивости требователен, ища совершенства женского образа как воплощения идеала природы-творца. На этот раз ему, кажется, повезло — в цехе предложили новенькую молодую натурщицу с гибкой стройной фигурой и броским энергичным лицом, на котором выделялись карие горящие глаза и пухлые трепетные губы. Впрочем, это было первое впечатление, которому наученный опытом Иванов не очень доверял. Но выбора не было.
В троллейбусе этого маршрута постоянная толчея и давка — злые, уставшие от перестройки люди, толкая друг друга, огрызаются, совсем не заботясь, об изящности речи. Как это нередко случается, троллейбус резко затормозил, ударил сорвавшейся штангой по проводам, с треском рассыпав фейерверк искр, и замер на месте, не доехав до остановки.
— Машина дальше не пойдет! — объявил водитель.
И загудел, загомонил ворчливый улей пассажиров, недовольных непредвиденной задержкой.
— Господи, да что ж это такое!.. — раздался из утробы троллейбуса надрывный голос пожилой женщины. — Я же в церковь опоздаю. Да как же мне теперь?
— Экая беда. Мне бы твои заботы, бабка: я на работу опаздываю, а она — в церковь. Дома помолишься, — успокоил ее густой грубоватый бас.
— Пробовала, соколик, да из дому Бог не слышит. Надо, чтоб батюшка попросил.
— Это смотря о чем просить, — продолжал все тот же бас. — В наше время и Бог не все может.
— Моя просьба не трудная: я прошу, чтоб он ниспослал страшную кару на ирода, который столько годов над людьми измывается. — Женщине явно нетерпелось выплеснуть наболевшее.
— Это кто ж таков? — поинтересовался бас.
— А то сам не знаешь? Да Горбачев, а то кто же еще? Окаянный антихрист — до чего народ довел, — зло ответила пожилая женщина.
— Так ты уж за одно и Ельцина с Поповым помяни за упокой, — подсказал молодой мужчина, проталкивающийся к выходу рядом с Ивановым.
— И энтих не забуду, все антихристы-демократы. Одно жулье!..
— Сама-то небось за Ельцина голосовала, а теперь анафеме предаешь. Как же так — беспринципно получается! — подтрунивал бас.
— И то правда — голосовала, чтоб ему провалиться. Я то думала, что он о людях печется. Да как не голосовать: пришли на квартиру черные, лохматые придурки, которые по телевизору грохают. Четвертной суют, вот тебе от Ельцина — спасителя России. Это тебе аванс. А проголосуешь за него и больше получишь. Я и проголосовала, четвертной же!
— Выходит, за четвертной совесть продала, — не унимался бас. — И получила колбасу полпенсии за кило.
— Да чтоб они подавились своей колбасой, окаянные.
С этими словами она выкатилась на мостовую и проворно подалась вперед к остановке, по которой не дошел бедолага троллейбус, вероятно, давно исчерпавший свои ходовые ресурсы. Иванов отметил про себя, что неожиданный диалог высек на угрюмых лицах пассажиров веселое оживление. Видно, у острой на язык женщины было много сторонников и сочувствующих.
Утром, когда Иванов ехал в цех натуры, падал густой влажный снег крупными хлопьями, одевая деревья и провода в белый пушистый наряд. Сейчас снег перестал, и в проталинах низких, рваных голубовато-серых туч на какое-то мгновение сверкал пугливый солнечный луч. На тротуарах и мостовой снег быстро таял под колесами машин и под ногами пешеходов. От талого снега воздух казался густым и сладковатым, и, несмотря на глубокую осень, пахло чем-то предвесенним, радужным, и в душе Иванова звучал навязчивый мотив песни на слова Михаила Исаковского «Враги сожгли родную хату». И теперь вспомнив спешащую в церковь старуху и ее беспощадный монолог в сломавшемся троллейбусе, он с тревогой и грустью, полными безысходного отчаяния, подумал: «Родную хату, о которой с такой сердечной болью писал маститый русский поэт, сожгли враги-фашисты, победив которых народ наш сумел за короткое время построить новые избы на фронтовых пепелищах. Но какие же враги снова, спустя без малого полвека, подожгли наш дом? Кто они — эти враги, как и откуда появились в самом сердце России, в Кремле, в котором так и не удалось побывать покорившему пол-Европы Адольфу Гитлеру?» Вопросы не требовали ответа: он уже содержался в самом вопросе.
В душе Иванова едва ли не с детских лет звучали мелодии полюбившихся и врезавшихся в память песен, они поселились в нем навечно, стали частицей его самого и в последние годы все настойчивей и тревожней преследовали и распирали душу и вырывались иной раз наружу, когда он один находился в своей мастерской. Это были либо русские народные напевы, либо песни времен Великой Отечественной, по фронтам которой он в солдатской шинели прошел от Минска до Москвы и обратно до Варшавы, где был тяжело ранен. Эти внутренние мелодии приносили душе успокоение, а иногда напротив — создавали душевное напряжение, нагоняли тоску и печаль. Вдруг его осенило неожиданное открытие: а ведь который год в народе — в семьях, в домах, даже на свадьбах и вечеринках не слышно песен. Магнитофоны исторгают режущие слух истеричные визги, под которые девчата и парни, изгибаясь в немыслимых позах, изображают танцы. А песен не поет молодежь. Почему, что случилось с песней, которая всегда, во все времена, была душой народа, согревала сердца, была доброй спутницей в праздники и будни, вдохновителем и утешителем в горе и радости? Песню-мелодию, преисполненную глубокого смысла, подменили, как сказала та богомолка в троллейбусе, грохотом и скрежетом хаотических звуков, сопровождаемых двумя примитивными к тому же пошлыми фразами, вроде «Я тебя хочу», которые повторяются на протяжении двадцати минут. Такие песни не согреют душу, не посеят в ней добрые семена. Эти песни-выродки, песни-ублюдки, зачатые в наркотическом угаре скотского разврата и нравственного скудоумия.
Иванов решил идти пешком — до мастерской оставалось каких-нибудь четыре-пять троллейбусных остановок. Чтоб не вспотеть, он отстегнул «молнию» темно-синей куртки, надетой поверх теплого грубой вязки свитера, купленного в еще «застойное» время. Его беспокойный, деятельный, целеустремленный характер не позволял медленной неторопливой прогулки, — он всегда ходил быстро, напористо, обгоняя прохожих. На ходу он всматривался в лица людей в надежде поймать хоть одну улыбку. Тщетно: лица у всех — молодых и пожилых — озабоченные, мрачные, суровые. Точно такими он видел москвичей в далеком сорок втором году, когда возвращался из госпиталя на фронт. Впрочем, такими и не совсем такими. У тех москвичей военной поры ощущалась неукротимая энергия и воля, неистребимая вера в победу и какое-то монолитное внутреннее единение, духовное согласие и непоколебимая, фанатичная убежденность в своей правоте. У этих, сегодняшних, он видел растерянность, апатию, агрессивную враждебность, отчужденность и неверие, духовную опустошенность. Нечто подобное он ощущал в самом себе. Но главное, что его поражало, — это состояние после августовской победы «демократов» и провала какого-то до нелепости странного опереточного путча, как будто спланированного в коридорах американского ЦРУ и израильского «Моссада». В те дни искусственного пьяного ликования записной митинговой толпы он вышел на улицу, направился было к центру и вдруг ощутил, что всегда любимая им Москва, его Москва, сердце и мозг великой державы, показалась ему чужой и даже враждебной. Это была уже другая, незнакомая ему Москва, и даже не Москва, а просто город, прогруженный в хаос, безликий, распутный, лишенный души и совести, напоминающий квартиру, в которой только что побывали воры и перевернули все вверх дном… И он вернулся в мастерскую.