— Я не люблю его, ты знаешь, я не люблю его, он вызывает у меня либо отвращение, либо сострадание. Он комедиант, но моему ребенку нужен отец, а он — его отец, в этом нет никакого сомнения.
Мой отец приласкал меня, как это умел делать только он, и постарался убедить меня в моей любви, в необоснованности моей импульсивности, моей досады, не позволявших мне видеть, что я действительно завишу от Кьетана, что его личность поглощает меня, что я только и делаю, что говорю о нем, о его семье и действую в соответствии с этим.
— Он знает, что я твой отец?
Я была поражена. Впервые подобный вопрос ставился передо мной так прямо. И впервые я сама задала себе этот вопрос. Нет. Он не знает, что епископ О. — мой отец, и он никогда об этом не узнает, предполагать он может, но знать наверняка — никогда.
Мы много говорили в те выходные. Эудосия расчувствовалась и предложила мне взять на себя заботы о будущем ребенке. Она расплакалась и вспомнила мою мать. И еще больше расплакалась. Мой отец тоже расчувствовался и наконец осознал, что скоро станет дедушкой. Он подшучивал и фантазировал по этому поводу, спрашивая себя, как все это воспримет оттуда, издалека, его брат. Потом мы вновь стали серьезными и разработали настоящую стратегию, которой мне необходимо было придерживаться; когда я вернулась в К., я прекрасно знала, что мне следует делать. Как только приехала, я сняла трубку и возвестила Кьетану:
— Все подтвердилось. Ты будешь отцом. Ты уже отец.
В первый момент ответом мне было молчание; вскоре слегка запинающийся голос сказал:
— Я сейчас же приеду к тебе.
Когда я открыла ему дверь, он в волнении обнял меня и позволил себе роскошь положить одну из своих прекрасных рук мне на живот. Потом поспешил попросить у меня разрешения позвонить своей матери, чтобы сказать ей, что все подтвердилось. Мне это совсем не понравилось, и лишь когда я отдала себе отчет в том, что сама только что сделала то же самое, я смогла подавить неприятное ощущение, которое какое-то время еще кривило мои губы: все-таки он мужчина, а есть слабости, что позволительны лишь нам, женщинам.
VII
оя память не расположена к спокойным воспоминаниям. Я останавливаюсь на обочине дороги, ведущей меня к дому, и пытаюсь освободиться от своей тоски с помощью слов, с помощью тропы, которую указал мне Кьетан, в счет той самой израсходованной квоты, о существовании которой я догадалась совсем недавно, возможно, во время последней остановки, а может быть, и раньше. И теперь она встает передо мной, как стена, от которой нет спасения. Я знаю, что должна вернуть слова, знаю, что должна восстановить язык, снова начать говорить на нем, наделить его истинными формами, точным смыслом, я это знаю; но я знаю также, что это совсем не простой труд: я предаюсь воспоминаниям на языке, который долгое время был мне чужим, прекрасно понимая, что у меня очень мало времени для того, чтобы освободить его слова от чар и наполнить их реальным смыслом. Я должна лишить слова их магического, эмоционального значения, очистить их от чувств, от сентиментальности, которые они в себе несут, ибо именно посредством их и с их помощью мой отец дал мне то сентиментальное воспитание, коим я отмечена, и именно через них я израсходовала свою словесную квоту. Я должна научиться говорить
Земля и не позволить при этом теплому чувству заполонить меня, не позволить нежности трав и сырости осени неслышно опуститься в мою душу, а прекраснейшим долинам, гордым священным вершинам, невозмутимой морской глади, лежащей у подножия гор, — предстать перед моим взором. Иными словами, слово
Земля не должно ассоциироваться в моем сознании только лишь с картинами природы, с завыванием ветра в дубравах, со светом, струящимся в рощах сквозь листву каштанов; при этом я хочу по-прежнему любить и ветер, и дубы, и камень, и воду, а еще реки и горы, мелодию гайты и журчание родниковой воды; но я хочу, чтобы они не опускались каменными плитами мне на душу. Я знаю: я израсходовала свою словесную квоту, как знаю и то, что несчастная квота Кьетана тоже израсходована; но я знаю также, что мир не кончается Кьетаном, я знаю, что могу придать новое значение словам, освободить их от чар, лишить их литургического, ритуального смысла; и тогда
земля станет лишь одним из слов, а наша Земля — лишь одной из земель в мире, несомненно, моей, той, что я буду любить как никакую другую, но уже иной, не сентиментальной любовью. И я скажу
колдовской язык и пойму, что речь идет о моем крестьянском языке, на котором говорят
бык, ветка, щепка, и что-то забьется у меня в груди; а когда слова, освобожденные от чар, слетят с моих губ, то у меня в груди уже ничто не забьется, это будет все равно что сказать
телевизор, телефон, ономатопея, металлургия, стрептококк; и речь станет не упражнением души, а деятельностью мозга, и я скажу
епископ и не подумаю при этом
отец, и скажу
земля и ни одна голубка не взмахнет крыльями в моей душе. У меня впереди долгий путь из слов, которые я должна наделить их истинным смыслом, язык, который я должна очистить от его ритуального, литургического значения, и все это за тот короткий отрезок пути, что остался до моего дома. И я предаюсь воспоминаниям, которые то сопротивляются мне, то спешат, то замирают, то падают ускользающими каскадами тончайшего серебра.
Моя память не успокаивается, и все стремительно проносится перед моими глазами. Я чувствую себя посторонней и далекой всему, что вспоминаю, и меня пронизывает холодность ума, наполняющая меня иными чувствами, которые я не хочу исповедовать ни под каким видом, и я не знаю, бежать ли мне не торопясь или мчаться во весь опор. И вот я вижу, как Кьетан звонит по телефону, а я, не придавая этому значения или стараясь не придавать, включаю телевизор и дурею, созерцая рекламу. Кьетан говорит со своей матерью и, по мере того, как он произносит: «Да, мама, да, конечно, конечно, я джентльмен, да, мы поженимся, да, не сомневайся, конечно, конечно, мама, ты права, конечно, конечно, конечно, мама, конечно…» — я чувствую себя будто замаранной, грязной, будто меня продают или покупают. И в общем-то разумно, что они так говорят, ибо точно так же я говорила со своим отцом, с той только разницей, что Кьетан при этом не находился там же, рядом, в мнимой отстраненности лежа на диване, читая журнал или тупея от телевизионной рекламы.
Вскоре мать Кьетана приехала познакомиться. Это была все та же толстая женщина, но, возможно, по причине возраста, еще более разжиревшая и рыхлая по сравнению с тем, какой я ее видела в первый раз. С самого начала она приняла позу оскорбленного достоинства, знатной дамы, обесчещенной страшным оскорблением, которое, судя по всему, нанесла ее благородному роду я; эта поза настолько вывела меня из себя, что я предпочла предложить для нашей беседы свой дом, дабы не разыгрывать жалкий спектакль в каком-нибудь кафе. Это оказалось средством столь же действенным, сколь и неожиданным: ее явное предубеждение против меня сменилось льстивой улыбкой, едва мы въехали под своды широкого портала, где я оставила машину. Я понимаю, что, упоминая портал и вновь говоря о том, что он был большим, таким большим, что под его сводами можно было держать машину, я создаю не слишком выгодное представление о моей свекрови, ведь я соотношу свой портал с тем, что вызвало у нее льстивую улыбку. Но дело в том, что так все и было и такова моя свекровь: едва переступив порог дома, она тут же забыла о своей гордо вскинутой голове и походке курицы-наседки, а ожидаемое порицание вылилось в ласковое наставление по поводу совершенной нами шалости, которая благодаря той любви, что мы питаем друг к другу, несомненно, получит подобающее завершение. Таким образом, эта ведьма хотела сказать, что мы должны пожениться как можно раньше ради блага нашего ребенка и во избежание всяческих пересудов, которые могут поставить под сомнение мое доброе имя.