Литмир - Электронная Библиотека

Отец сам ее соборовал. Я предпочитаю не вспоминать об этом. Ведь я тоже любила свою мать. Очень.

Я понимаю, что очень непросто предаваться воспоминаниям во время бега: воспоминания нагромождаются, сбивают друг друга, вдруг исчезают все разом, и все это происходит в каком-то безумии, как будто в фильме, снятом не на той скорости, так что на экране потом все воспроизводится в темпе изнурительного, торопливого бега во весь опор, меняющегося в зависимости от того, каков путь — трудный или скучный, приятный или неровный, словно кукурузный хлеб с отрубями, мягкий или грубый, как сама жизнь. И в безумном беге все мешается в суматохе, люди и жизненные ситуации видятся сквозь столь различные призмы, что ты подчас сомневаешься, какова же на самом деле суть людей и вещей; так происходит с образами моей матери и моих бабушки и дедушки, с которыми я познакомилась на похоронах матери. Единственный, кто остается неизменным, — это мой отец, его не меняет, не преображает время, его щадят годы, и он остается в моей памяти чистым рядом с теми ощущениями, что дают силу воспоминаниям: нежность глаз моей матери и сухость ее характера — вещи очевидные; а вот была ли она доброй или злой по натуре, кто имеет право судить об этом? Была ли святотатством любовь моей матери? Ответ зависит от того, судит ли об этом правоверный католик или епископ Кентерберийский; как бы то ни было, моя мать была женщиной, которая любила, и любила сильно того, кто был в то время епископом О. А все остальное, в том числе и то, что иногда мне преподносит моя чрезмерная память, — неправда. Эта женщина оставила своего отца и свою мать, отказалась от всех благ и последовала за своим пастырем, ничего не требуя взамен. Вот это и есть объективная реальность, а все остальное — лишь субъективные оценки, в том числе и мои.

Я познакомилась со своими бабушкой и дедушкой на похоронах моей матери. Это оказались симпатичные добродушные старички, постоянно и по любому поводу хвалившиеся своей любовью к животным; они без конца повторяли, что относятся к своим зверькам — черепахам, птичкам, собакам и кошкам, как я узнала тогда же, — совсем как к людям, что, учитывая мое сверхчувствительное состояние, вызванное кончиной матери, причинило мне сильнейшее беспокойство, ибо я тут же истолковала это в том смысле, что если они относятся к животным, как к людям, то нет ничего особенного в том, чтобы к людям относиться, как к животным; эта идея, вернее сказать, это софистическое умозаключение сразу позволило мне объяснить семнадцать лет почти абсолютного молчания, почти полной изоляции, которым они подвергли мою мать; и я стала их ненавидеть. С ними, с моими бабушкой и дедушкой, приехала и тетя Доринда, экстравагантная женщина лет тридцати восьми или сорока, не расстававшаяся с маленькой комнатной собачкой, которая оказалась для всех наряду с самой тетушкой своего рода развлечением во время ночного бдения над телом матери; тетушка появилась в шляпе с большими полями и в узкой обтягивающей юбке, подчеркивавшей покачивания бедер, к чему в В. были еще не очень привычны. Приехал также мой двоюродный дядя Педриньо, выглядевший тогда гораздо моложе тети, и все эти дни он делал то, что умел: снова и снова набрасывал на бумаге изображения моего лица, поз, жестов с тем, чтобы через некоторое время прислать господину епископу мой портрет, который висит с тех пор на верху лестницы рядом с портретами родителей моего отца и который откровенно льстит мне, хотя, и вовсе не по этой причине, я должна, вне всякого сомнения, признать, что он гораздо лучшего качества, нежели портреты моих предков. Однако тот факт, что на этом портрете я себе действительно нравлюсь, вовсе не мешает мне утверждать без тени смущения, что мой дядя Педриньо, по тем временам уже признанный и престижный художник, оставался все таким же легкомысленным и ему по-прежнему не следовало слишком уж доверять.

Пришли и другие люди. Весть о смерти мамы распространилась, как обычно распространяются подобного рода известия. Когда мы прибыли с ее телом в маленький городок, откуда она уехала семнадцать лет назад, чтобы родить меня, улицы и площадь, прилегающую к дому бабушки и дедушки, заполняла толпа; а когда я вышла из машины, то по площади плохо сдерживаемыми болезненными волнами, словно ветерок по полю ржи, пробежал шепот, и все лица повернулись ко мне. Я выдержала это наилучшим образом, не совершив ничего, чего не должна была совершить; когда люди наконец расступились, я оказалась в центре круга, выставленная на всеобщее обозрение, и наблюдая, как мои только что обретенные родственники, мои дедушка и бабушка, любители животных, и моя тетя Доринда, любительница тени, падающей на лицо от широких полей шляпы, принимают сочувствия и соболезнования, отлично войдя в роль солидных людей, выполняющих непреложные обязанности по преданию мертвых земле, даже если покойница при жизни была чьей-то сожительницей, поправшей доброе имя семьи, о чем лучше не вспоминать, дабы не отказываться от принятого решения захоронить покойницу в фамильном склепе. Они принимали соболезнования и сочувствия, составив маленькую семейную группку и бросив меня в одиночестве. Время от времени сначала тетя, а потом и бабушка с дедушкой поглядывали на меня, как бы желая изолировать меня еще больше. Пока мы еще были в П., пока господин епископ принимал решения и отдавал приказания, мое присутствие помогало им, и они прибегали к моим услугам, спрашивая, где находится туалет, прося кофе с молоком или интересуясь, не губернатор ли провинции тот господин с маленькими усиками и в черных очках, с таким чувством поцеловавший перстень Его Преосвященства. В П. они холодно обнимали меня и лицемерно пожимали мне руку вместо того, чтобы положить свою руку на плечо, мягко сжимая его, чтобы ты все время ощущала присутствие этой руки и чтобы через ее прикосновение возникала связь, которую в такие минуты трудно установить иным способом. Но едва лишь мы оставили город позади, разговор начал чахнуть, затухать, прекратился совсем, и я постепенно съежилась, забилась в угол сиденья, ушла в себя, перестав наконец существовать для них. А теперь я оказалась одна посреди круга, в месте пересечения всех взглядов, готовая зайтись в рыданиях, которые наверняка были бы истолкованы как сладкий выход горю по умершей матери, а на самом деле оказались бы проявлением отчаяния, бессилия, ярости и отвращения, вызванных отношением ко мне моих родственников. Мой отец, подавленный и удрученный, пришедший к завершению своей авантюры, как мой дед определил восемнадцать лет молчаливой и нежной любви, любви тайной и гордой, остался в П., где он бродил по казавшимся мне издалека такими темными и холодными комнатам в сопровождении Эудосии, чьи годы уже не позволяли ей особенно разъезжать. И я ощущала себя совершенно чужой в этом старинном милом городке, раскинувшемся на крутом мрачном склоне, к которому приспособились улицы, одарившие его безмятежностью своих изразцов, строгостью укромных теней, падавших от домов, а также вялым течением опоясывающей его реки. Я не знала, куда я должна теперь идти, как разорвать круг обступивших меня людей, враждебных взглядов, комментариев относительно того, похожа я на мать или на отца. Я готова была разрыдаться. Меня вызволил Педриньо, и сделал он это так, что я до сих пор остаюсь перед ним в долгу: нет, он не положил мне по-отечески покровительственно руку на плечо, не взял меня за руку: он просто предложил мне свою руку и гордо повел меня к дверям церкви, где мы вдвоем стойко дождались, пока внесут гроб, чтобы проследовать за ним к ужасному черному катафалку, стоявшему у алтаря. Мы сели слева от алтаря, рядом с кафедрой священника, в самом привилегированном месте, на скамье, предназначенной для главных членов семьи моей матери. Таким образом, мы с Педриньо заняли место моих бабушки и дедушки и тети, воспринявших это как оскорбление, которое они немедленно вменили мне в вину, ибо считали меня совершенно не достойной и ничего не сведущей в такого рода привилегиях; в толпе же это вызвало новый шепот, подобный порыву ветра. После отпевания Педро вновь предложил мне руку, поставил меня во главе похоронной процессии, и мы вместе последовали за гробом, который по обычаю несли на плечах четверо молодых неженатых парней; бабушке и дедушке пришлось идти за нами; мы же следовали в одиночестве, далекие от всех остальных. Уже на кладбище мы дождались, пока закрыли склеп, и когда люди направились было ко мне, чтобы выразить свои чувства, идущие из глубины души, как иронично высказался мой дядя, он взял меня за руку и поспешно увел, предоставив моим бабушке и дедушке подобающим образом принимать столь мало прочувствованные, но хорошо отрепетированные соболезнования.

14
{"b":"267903","o":1}