— Завтра ночью я уйду,— сказала она своим спасительницам.
Те в ужасе всплеснули руками:
— Что ты, милая! У них что ни шаг — патруль.
Лучше уж так: шепнем одному мужичку...
— Кто такой? — насторожилась. Анна.
— Не бойся, человек верный. Да не знаем, возьмется ли сообщить партизанскому командиру.
Анна откинулась на подушку в бессильной досаде:
— Скажите ему, непременно скажите. Мне теперь ничего уж не страшно!..
Однажды у избы» остановилась пролетка, в которой сидел немецкий офицер. Анна быстро глянула в окно (она теперь часто поднималась из подпола), прищурилась и вдруг заметалась в радостной тревоге: она узнала Сухова. Через несколько минут пара добротных коней мчала их по проселку.
В тот же день ее вывезли на «Большую землю». Но исход болезни был все-таки печален: у Анны отняли пальцы.
Потом острая боль в левой руке вернула сознание, и Анна увидела склонившихся над ней товарищей. Она не могла вспомнить, кто именно находился тогда около нее, в памяти осталось лишь выражение их глаз, в которых были испуг и жалость.
И удивительно, что уже тогда больно ударило в сердце немое выражение жалости. Позже Анна перехватывала это выражение у санитарок и врачей, хотя они и пытались скрыть его профессиональной холодностью и напускной веселостью. Жалость преследовала ее, и она больше всего ненавидела это, в сущности, безобидное- чувство.
Вот и теперь подозрение шевельнулось в душе Анны.
А что, если и Чардынцев написал ей только из жалости?
Почему он во втором и третьем письме не интересуется причиной ее молчания? Значит, он знает все. Ну, конечно, Чардынцев нигде не пишет о том, что они ждут ее возвращения. Она — отрезанный ломоть!
Анна подошла к окну, стараясь отвлечься от тяжелые мыслей. Старые яблони стояли с низко опущенными ветвями. Медленно падали белые хлопья последнего, должна быть, в этом году снега...
Глава пятнадцатая
Анна шла со станции, разглядывая незнакомый город.
Блестели сырые, только что освободившиеся от снега крыши. Перебивая друг друга, весело спорили о чем-то воробьи. Молодыми голосами шумели ручьи, пели о летних грозах, травах и цветах, о душистых яблонях, о лесной тиши, о счастье. Вдали, смешавшись с горизонтом, синела Волга, отдохнувшая за зиму, бурлившая свежей силой. Сама ие зная отчего, Анна почувствовала, как теплая волна прошла по сердцу. Вместе с птичьим гомоном, с острыми, хмельными запахами весны вставали воспоминания.
...Зима. На белом снегу черные скелеты обгоревших изб. Ветер# плачет, воет в разбитых печных трубах разными голосами: то жалобными, то свирепыми.
Анна идет рядом с Чардынцевым. Он говорит о завтрашней операции, о санитарном обеспечении боя. Потом умолкает и после долгой паузы вдруг спрашивает тихо, с трудом подбирая слова, будто стесняясь:
— Анна Сергеевна, вы когда-нибудь задумывались над своим возрастом?
— Нет, — ответила Анна, изумленная его вопросом.
— Счастливая. Я тоже жил, не считая лет. Мне было тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять... Я будто лет двадцать в зеркало не гляделся. А потом глянул — со-рок!
Он произнес это слово с такой, словно бы подтачивавшей его печалью, что Анна вдруг остановилась. Луна вынырнула из темной бурлящей пучины туч, осветив его усталое лицо. Анна никогда не видала его таким.
— Что с вами? — тихо спросила Анна.
— Долго рассказывать. В другой раз,— ответил Чардынцев, подходя к штабу.
Прохожие оглядывались на маленькую женщину в серой шинели с тощим солдатским мешком за плечами, у которой вместо левой руки был аккуратно заправлен в карман пустой рукав.
Мужчина без ноги либо без руки почти не задерживал внимания — к этому за годы войны привыкли, но женщина... молодая женщина!
Если бы люди знали, сколько тоскливых и вместе гневных чувств вызывало в ней их сострадание! На растерянных лицах, во взглядах, на мгновение застывших, Анна читала любопытство, испуг и жалость.
Но сегодня она не замечала этого. Весна будила добрые надежды. Дворники счищали с тротуаров застарелые грязные корки льда, и местами уже проглядывал асфальт — влажный, дымящийся, окруженный струпьями почернелого снега. Спокойно, по-семейнохму, на мостовой собирались грачи.
Анна разыскала Пионерскую улицу. У большого серого дома, того самого, который ей был нужен, две женщины, увидев ее, удивленно переглянулись и стали шептаться. Маленькие, толстые, в беличьих шубках и кругленьких серых шапочках, они — странно — напоминали ей комнатных болонок, выведенных на прогулку.
Анна, резко повернувшись, нервным, сбивающимся шагом прошла мимо. Хорошее настроение пропало. В глазах блеснули слезы. Вновь поднялся в душе горький и холодный ветер.
«Жалеют!»
Она не слышала, но их слова казались ей острыми, как осколки стекла.
«А может, они и правы, эти болонки?»
Анна представила себе карие, усталые и добрые глаза Николая и, точно взглянув в них и не найдя подтверждения своим опасениям, упрямо тряхнула головой.
«Нет, я должна его увидеть... Тогда все решится. Все!»
Она вернулась, обратно. Шаги были твердыми.
«Разнюнилась. Услыхала слезливые вздохи каких-та-
кумушек и раскисла. Точко не ты была на фронте, в
окружении, в пекле. Точно не ты, а кто-нибудь другой-
ампутировал сотни конечностей, каждый раз чувствуя,
дак обжигало все внутри».
Анна поднялась, по лестнице, постучалась.
— Бакшанов... Николай Петрович здесь живет?
Марфа Ивановна открыла дверь, прижав к груди
руки, вскрикнула:
— Анночка!
Потом, быстро скользнув взглядом по пустому рукаву;
Анны, обняла невестку, засыпала ласковыми словами,!
но лицо морщили слезы.
— Сейчас, Анночка... Я Коле позвоню... Ах ты,
касатка моя!
Снимая шинель, Анна заметила на вешалке
светлосерую женскую шляпу и демисезонное пальто. Острая
боль пронзила ее, она вошла в комнату, низко опустив
голову.
Здесь стоял небольшой письменный стол с тяжелым,
под мрамор отделанным, прибором, диван, обитый
желтой кожей, и круглый обеденный стол, покрытый белой
скатертью. Несколько стульев да этажерка дополняли всю
обстановку.
Над письменным столом висела картина в дубовой
раме: высокая женщина в черной газовой шали идет по
осеннему парку; желтые листья, как снег, тихо падают ей
на голову, плечи, руки. Уже оголились многие деревья, и
одиноко чернеют брошенные птицами гнезда. Лицо
женщины строго и печально, но какая душевная вьюга бушует,
в ней!
То ли в картине было много задумчивой тихой грусти,
то ли она отвечала настроению Анны, но она долго
смотрела, затаив дыхание.
В коридоре Марфа Ивановна говорила по телефону:
— Анночка приехала! В военной одежде... Как?
Выезжаешь?
Тяжелое чувство овладело Анной. В расстановке-
мебели, в каждой мелочи угадывалась заботливая мысль
и тонкий вкус молодой женщины. «Почему молодой? —
спрашивала себя Анна.— Разве Марфа Ивановна
неопрятная и заботливая хозяйка?..»
И в который раз, оглядев все вокруг, отвечала:
«Молодая... непременно молодая!..»
В дверь громко постучались. Анна встала, задрожав
от волнения...
Николай увидал серебряные нити на висках Анны,
мелкие, едва уловимые сетки морщин у глази, задыхаясь,
схватил ее своими, длинными крепкими руками. Сквозь
слезы он смотрел на чуть припухлые, вздрагивавшие углы
ее губ, на синие глаза ее, в которых — и любовь, и упрек,
и радость, и страдание...
Потом, когда схлынула первая радость и первая боль,
они оба замолчали, притихли.
Анна вдруг старым, привычным жестом ощупала его
шею, испуганно проговорила:
— У тебя опять увеличены железы. Нехорошо!
Николай робко усмехнулся:
— Что ты еще нашла у меня?
— Тот же нос и те же... добрые глаза,— задумчиво