К тому же, он всегда выполнял обещания. Правда, домой к ним лис переехал не сразу, но Соня очень часто его видела – на спектаклях и после них, в «гримёрках», как называли любое подсобное помещение, даже чулан, где порой приходилось готовиться к представлению, Мара и тётя Ира. Там, в этих гримёрках, обычно и происходили самые интересные разговоры с Борисом. Не перед спектаклем, нет: Соня понимала – артист должен собраться, морально настроиться; а после, когда он, довольный собой, становился расположенным к откровенности. Тогда-то он и сказал ей: «Наконец-то у меня появился собственный, личный ребёнок!»
– У тебя и так полно детей, – с притворной ревностью буркнула Соня. – Ты всегда говоришь в конце спектакля, как ты их всех любишь!
– Это работа, – не моргнув зелёным, с чёрным блестящим зрачком, глазом, признался лис.
Не хитрое у него было выражение «лица», но хитроумное – это точно.
– А вот я всегда говорю только то, что думаю! И никогда не вру! – гордо заявила девочка.
– Ну и дура, – хмыкнул Борис. – Как наша Мара – лепит всем, что ни попадя.
Он, наглец, повторял слова тёти Иры. Но Соня на него не сердилась, ему позволялось говорить правду в глаза, даже если Соня с его правдой и не соглашалась.
Борис был очень талантлив, сыграть мог кого угодно и часто заменял актеров на другие роли – кукол всегда не хватало, а вывозить одну и ту же сказку в одни и те же заведения, разумеется, не имело смысла. Как-то он даже сыграл кота, а однажды – щенка.
Директор небольшого кукольного театра, пытаясь повысить сборы, в своё время разработал этот разъездной вариант, разделил труппу и куклы по содержанию спектаклей и отправлял по два-три артиста на гастроли – в детские сады, школы, дома пионеров – и не только по городу, но и в окрестные посёлки. Он же, этот директор, и оказался тем самым талантливым мастером, когда-то произведшим на свет Бориса. Теперь уже глаза и руки у него стали не те. Дядя Лёша – так его звали, вёл заодно на полставки кружок мягкой игрушки во Дворце пионеров, а вдобавок был не молодым, но замечательным мужем очаровательной тёти Иры. Со временем они оба превратились в единственных, самых лучших и проверенных друзей семьи.
Полагая, что ребёнку будет интересно, Мара как-то привела Соню на кружок к дяде Лёше, но там с ней неожиданно случилась истерика. Девочка восприняла процесс рождения игрушек извращённо болезненно, словно стала свидетелем анатомического вскрытия. Она не хотела верить, что и внутри Бориса находится только вот эта серая вата или поролон. Соня разревелась, оплакивая недошитые игрушки. Даром дядя Лёша её успокаивал:
– Что ты, смотри, сейчас мы их все зашьём, и они будут здоровенькими и живыми!
– Каки-и-ими живы-ы-ыми… – надрывалась девочка. – Вы им сердце, сердце не положи-и-или… и мозгов у них нет, они думать не смогут!
У Бориса, она была совершенно убеждена, имелись и сердце, и мозги, и душа, да, да, кроме сердца и мозгов обязательно нужна душа, Соня это точно знала, только не понятно, откуда. Но у неё-то ведь есть что-то такое… что находится совсем не в голове и не в сердце, а где-то здесь, чуть повыше середины груди, где всегда болит, если грустно, обидно или стыдно…
Мара как-то решила постирать Бориса – тогда он уже жил у них и только у них, но Соня успела в последний момент спасти его из стиральной машины:
– Господи, Мара, он же там задохнётся!
С тех пор, щадя чувства «этого чудного ребёнка», мать допускала по отношению к любимцу только косметические процедуры и пылесос. С Соней она всегда считалась, к привязанности девочки к лису относилась серьёзно. Он ведь и для Мары давно стал не просто реквизитом или детской игрушкой, а личностью, соавтором, коллегой. Она же работала с ним, ей приходилось учитывать и его образ, и характер. Как поверит тебе сотня детских глаз, если ты не веришь сама?
Во время роли Мара оживала. Казалось странным, что такая женщина – крупная, резкая, иногда даже чопорная, необщительная с посторонними, может преображаться и разговаривать языком своих персонажей. Но у неё была душа настоящей актрисы, и во многих бытовых делах и событиях она себя проявляла – не показательной артистичностью, не игрой, а фантастической способностью воспринимать, как истину, совершенно вымышленные ситуации (причем вымышленные ею самой). Это и было тем самым вживанием в роль, полным погружением, только не искусственным, а растущим из глубины её странной души.
Вообще в матери жило много противоречий. В моментах, требующих выбора между собственным и чужим интересом, она становилась покладистой, уступчивой (если только речь не шла о ночных Анькиных прогулках) и многотерпеливой, никогда не настаивала на своих правах, не требовала чего-то для себя лично. Её ворчливость и домашний бытовой ор никто всерьёз не принимал – таков был стиль, а не суть их общения. А уж с людьми, которые казались ей лучше неё самой, то есть практически со всеми, Мара вела себя кротко и даже смиренно.
Зато не дай Бог кому-то из них – невзначай, между делом, просто для поддержания разговора, высказать мысль или идею, казавшиеся Маре вредными или неправильными. Куда только девались тогда её кротость и смирение! Люди с недоумением наблюдали вспышку возбуждённой ненависти к инакомыслию. Нет, мать не умела быть толерантной к чужому мнению. Но и в этих вспышках не присутствовало личной злобы к оппоненту – Мара ненавидела не собеседника, а то, что он говорил, саму «ересь», что означало в её устах как обычную глупость, так и нечто более серьёзное. Промолчать, с её точки зрения – это согласиться, согласиться – значит предать. Кого или что – она не знала. Убеждения ли, или то, что она называла «высшими силами». Бесконечные споры, которые устраивала мать, могли вымотать обе стороны.
И всё-таки лучше всего к её характеру подходило слово «без-обидный» – не в смысле неумения постоять, если надо, за близких людей или свои убеждения, а в его буквальном смысле: на деле Мара не обидела ни одного человека – за всю свою жизнь.
И только однажды Соня увидела в её глазах настоящий, страшный, тихий гнев и подумала – горе тому, кто заслуживает такое. И всю жизнь боялась такое заслужить. Но – нет… Не было. Слава Богу, не было. С первого до последнего дня Мара сохраняла к своей воспитаннице осторожное, трепетно-мистическое отношение – как к посланнице высших сил от Аллочки с просьбой об ответной услуге за спасение жизни тогда, в колодце… глубиной не больше полутора метров.
Вообще мистику и смысл Мара видела в таких вещах, на которые иные люди не обратили бы и внимания. Она придавала значение всяческой ерунде. Попадала ли в какую-нибудь переделку или просто не досчитывалась сдачи после покупок, выводы она делала твёрдые: это мне за то, а вот это – за это… На самом деле, подобный мистицизм мешал жить и принимать мир таким, как он есть, без выдуманных подтекстов.
Оказалось, это заразно. Соня тоже привыкла искать скрытые смыслы и разгадывать ситуации, словно ребусы.
Она разобрала постель, легла и принялась думать о Жене. Говорить об этом с Борисом сейчас не хотелось – Соня боялась услышать его мнение. Эти мысли мучили её уже третий день – даже воспоминания о Маре отошли на второй план. Для матери всё, что касалось брака с Женей, считалось давно решённым, и Соне тоже хотелось однозначности в этом вопросе, но…
Раньше отношения с Женей оставались где-то за кадром её основной, дневной жизни, словно некое дело, отложенное на потом – можно делать, а можно пока и забить. Смерть Мары вообще отодвинула всё это далеко-далеко. Свадьбу планировали по окончании траура – через полгода. За это время Соня успеет понять… Или не успеет. Соня могла думать о Жене и свадьбе только в связи с завещанием Мары, иные, собственные потребности, казались ей кощунственными, несущественными, с этим стоило повременить. Потом, позже (Женя подождёт) она попробует любовь на вкус, научится любить и увидит, хочет ли она этого или можно обойтись тем, что у неё есть.