Начал он с того, что пустил по рядам небольшой плакат – уведомление о пропавшем человеке. После Четырнадцатого октября такие листовки висели повсюду – на телеграфных столбах и досках объявлений в супермаркетах. На этой была помещена цветная фотография худенького мальчика, стоящего на трамплине для прыжков в воду. Он обнимал себя, ежась от холода. Ребра выпирают, ноги, как палки, торчат из широких плавок, которые на несколько размеров больше, чем требуется. Он улыбается, но в глазах его застыла тревога. Такое впечатление, что ему совсем не хочется прыгать в темную воду. ВЫ ВИДЕЛИ ЭТОГО МАЛЬЧИКА? Подпись к фотографии гласила, что это Генри Гилкрест, ему восемь лет. Также указывались адрес и телефон, была выражена настоятельная просьба ко всем, кто, может быть, видел мальчика, похожего на Генри, срочно связаться с его родителями. ПОЖАЛУЙСТА!!! МЫ ОТЧАЯННО НУЖДАЕМСЯ В ИНФОРМАЦИИ О ЕГО МЕСТОНАХОЖДЕНИИ.
– Это – мой сын. – Мистер Гилкрест с любовью смотрел на плакат, будто забыв, где он сейчас. – Я мог бы целый день рассказывать вам о нем, но что это даст, верно? Вы никогда не вдыхали запах его волос после ванны; никогда не несли его на руках из машины, если он заснул по дороге домой; никогда не слышали, как он смеется, когда его щекочут. Так что просто поверьте мне на слово: он был замечательный ребенок, ради которого стоило жить.
Том глянул на Хаббса. Зачем они сюда пришли? Чтобы слушать, как работяга, «синий воротничок» делится воспоминаниями о своем исчезнувшем сыне? Хаббс лишь пожал плечами и снова устремил взгляд на мистера Гилкреста.
– Генри был маловат ростом для своего возраста, хотя на фотографии это не видно. Правда, он был спортивный мальчик. Шустрый. Хорошая реакция, меткость. Любил футбол и бейсбол. Я пытался привить ему интерес к баскетболу, но он не увлекся, – может, из-за того, что ростом не вышел. Мы пару раз ездили кататься на лыжах, но лыжи тоже не пришлись ему по душе. Мы на него не давили. Решили, что он сам нам скажет, когда будет готов попробовать еще раз. Вы меня понимаете? Нам казалось, что времени вагон, на все хватит.
В университете Том не мог сидеть спокойно на лекциях. Через несколько минут слова преподавателя сливались в бессмысленный гул, в вялый поток витиеватых фраз. Он приходил в нервозное состояние, терял внимание, начинал остро осознавать свое физическое «я» – подергивание в ногах, сухость во рту, урчание в животе, – отчего и вовсе не мог сосредоточиться. Как бы он ни устроился на стуле, ему всегда казалось, что он принял неудобную позу. Однако мистер Гилкрест, как ни странно, воздействовал на него иначе. На Тома снизошел покой, голова светлая, а тела своего он вообще не чувствовал, будто превратился в бесплотный дух. Откинувшись на спинку стула, он вдруг с озадачивающей ясностью представил состязание по поеданию хот-догов в общаге: здоровые парни набивают рты мясом и хлебом, щеки у них раздуваются, в глазах страх и омерзение.
– И еще Генри был умен, – продолжал мистер Гилкрест, – и я говорю это не для красного словца. Я сам неплохо играю в шахматы и, скажу вам, к семи годам он сражался со мной на равных. Вы бы видели его лицо, когда он сидел за шахматной доской. Такое серьезное, казалось, видно, как извилины шевелятся у него в голове. Иногда я делал какой-нибудь глупый ход, чтобы не выиграть раньше времени, но его это злило. «Папа, да ну тебя, – сердито говорил он, – ты ведь специально так пошел». Он не терпел снисходительного отношения, но и проигрывать не любил.
Том улыбнулся, вспоминая подобные ситуации из своего детства, когда им, при общении с отцом, владела странная смесь противоречивых чувств: дух соперничества и воодушевление, преклонение и обида. На мгновение его сердце наполнилось нежностью, но ощущение было каким-то приглушенным, словно отец был ему старым другом, с которым он давно утратил связь.
Мистер Гилкрест снова с задумчивым видом, воззрился на фотографию сына. Когда поднял голову, лицо его казалось обнаженным, абсолютно беззащитным. Он сделал глубокий вдох, словно собираясь погрузиться под воду.
– Я не стану в красках описывать свое состояние после его исчезновения. Говоря по правде, о тех днях у меня сохранились весьма смутные воспоминания. И, думаю, это благо, как травматическая амнезия, которая возникает после автокатастрофы или тяжелой операции. Одно могу сказать; в те первые несколько недель я вел себя отвратительно по отношению к жене. Не то чтобы я мог как-то смягчить ее боль – в ту пору смягчить боль было невозможно. Но своим поведением я лишь усугублял ее страдания. Она нуждалась во мне, а у меня слова доброго для нее не находилось, порой я даже смотреть на нее не мог. Я перебрался спать на диван, по ночам украдкой уходил из дома и часами колесил по дорогам, не сообщая ей, куда поехал и когда вернусь. Если она мне звонила, я не брал трубку.
Наверно, в какой-то степени я винил ее. Нет, не за то, что случилось с Генри – в этом, я понимал, никто не виноват. Просто… я не упоминал об этом раньше… в общем, Генри был у нас единственным ребенком. Мы хотели еще детей, но, когда Генри было два года, у жены заподозрили рак, и врачи порекомендовали ей удалить матку. Тогда казалось, что это сущая ерунда.
После того, как мы потеряли Генри, я стал одержим мыслью о том, что нам нужен еще один ребенок. Нет, не ему на замену – я не настолько безумен, – просто чтобы начать сначала, понимаете? Я вбил себе в голову, что только так я смогу жить дальше, но это было невозможно – из-за нее, потому что она физически была неспособна родить мне ребенка.
Я решил, что уйду от нее. Не сразу – через несколько месяцев, когда она окрепнет и меня не станут строго осуждать. Мне было стыдно, что я втайне вынашиваю такой план, и за это я тоже винил ее. В общем, замкнутый круг, и с каждым днем становилось все хуже и хуже. Но потом, однажды ночью, мой сын явился ко мне во сне. Знаете, как бывает: видишь во сне кого-то, но не столько видишь, сколь понимаешь, что это он. Здесь – ничего подобного. Это был мой сын, я видел его, как наяву. И он спросил: «Зачем ты обижаешь маму?». Я стал отнекиваться, а он покачал головой, как будто разочаровался во мне, и сказал: «Ты должен ей помогать».
Мне стыдно признаться, но я ведь к тому времени уже давно, несколько недель, не прикасался к жене. И здесь я веду речь не только об исполнении супружеского долга – я в буквальном смысле вообще к ней не прикасался. Не гладил ее по голове, не стискивал руку, не похлопывал по спине. А она все время плакала. – Голос мистера Гилкреста дрогнул от переполнявших его чувств. Тыльной стороной ладони он почти со злостью отер рот и нос. – И вот на следующее утро я встал и обнял ее. Привлек к себе и сказал, что люблю ее и ни в чем не обвиняю. И такое было чувство, что, когда я произнес это, так оно и стало. А потом мне пришла в голову еще одна мысль. Не знаю, откуда она взялась. Я сказал: «Отдай мне свою боль. Я выдержу». – Мистер Гилкрест умолк, глядя на своих слушателей с почти виноватым выражением на лице. – Это трудно объяснить, но, едва те слова слетели с моего языка, я ощутил некий странный толчок в животе. Моя жена охнула и обмякла в моих объятиях. И мне стало ясно, ясно, как дважды два, что огромная часть ее боли переместилась в меня.
– Я знаю, что вы думаете, и я вас не осуждаю. Я просто рассказываю, как это было. Я не утверждаю, что исцелил ее, унял ее горе и все такое. До сего дня она пребывает в печали. Потому что наша боль неисчерпаема. Организм и душа каждого из нас вырабатывают ее снова и снова. Я просто говорю, что принял в себя боль, что была в ней в тот момент. И хуже мне от этого не стало.
В мистере Гилкресте будто что-то переменилось. Он приосанился, положил руку на сердце.
– В тот день я узнал, кто я такой, – провозгласил он. – Губка, впитывающая боль. Я впитываю чужую боль и становлюсь сильнее.
Его лицо расплылось в улыбке, столь радостной и самоуверенной, что он, казалось, преобразился, стал другим человеком.
– Мне все равно, верите вы мне или нет. Я прошу одного: дайте мне шанс. Я знаю, что вы страдаете. Иначе вы не сидели бы здесь в субботний день. Позвольте мне обнять каждого из вас и забрать вашу боль. – Мистер Гилкрест повернулся к его преподобию Камински. – Начнем с вас.