Все смотрели, как пропадает в тундре одинокая фигура Славки Бенда.
— Конец, — сказал Федор. — Сломался. Кто хочет уходить, пусть уходит сейчас, — добавил Федор.
— Продукты мы взяли в долг до осени, значит, нас трое остается, пока не рассчитаемся. Без невода нам туго будет, ловить придется только сетками. Так что на деньги расчета нет. Как, москвич? — обратился он к Саньке.
— Я не шкура, — сказал Санька. — Раз есть долг и надо отдать, значит, я остаюсь.
С Мухановым они почти не разговаривали теперь. Казалось, что Муханов боится хоть на минуту остаться без дела. На этой почве у него возникла неожиданная дружба с Глухим. Они выставили все наличные сети на реке и целый день курсировали между ними. У них были свои разговоры.
— Завтра надо пятую на берег вынуть, просушить, в седьмой я сегодня во-от такую дырищу заштопал. Нерпа…
Братка, как только Муханов заменил его на проверке сетей, сразу же выключился из работы и вновь неутомимо изучал журнальные листки на обклейке стен.
Рыба еще не возвращалась вверх по реке, и опять они ждали, ждали, ждали. Санька и Федор насаживали новые сети из полотнищ, обнаруженных у деда под нарами. Санька полюбил делать наплава из пенопласта, их требовалось многие десятки. Выпилить ножовкой брусочек, потом стесать острые края, просверлить дырку, вставить вязку и опять выпилить… Почему-то ему все время вспоминались слова графа П. К. Бобринского, написанные для истинных христиан: «Суета иссушает наш ум, и душа от нее загнивает…»
Жил он в каком-то странном полусне. Когда надоедало делать бесчисленные поплавки, он брал ружье и уходил в тундру.
Колдовская власть тундры входила в него через багровые закаты над хребтом Пырканай, утреннее умывание в холодной воде Китама, стук дождя в окно избушки и сернистый запах прибрежных озер на охоте. Выстрел, запах порохового дыма и теплое утиное перо в руке, теплая тяжесть добычи, кусок мяса, добытый своими руками.
Брат Сема был далеко, все равно что в Южной Америке или в Антарктиде, но таинственная сила брата Семы доходила и сюда — Санька знал, что сможет рвануть отсюда в любой момент, может быть, поэтому и оставался.
«Интересно, посадили Пал Давыдыча или нет?» — думал Санька и тут же забывал. Володю-аристократа он почти не вспоминал — ничтожная личность, мотылек. Когда Санька, запоздав, возвращался с охоты, бугры давали в темноте пугающую тень, как бы спрашивали:
«Кто идет? Зачем?» И августовские нестерпимого блеска звезды мигали сверху: «Ничего-ничего».
«Почему? — думал Санька. — Почему работяга Муханов захотел попробовать «изящную жизнь», и у него ничего не выходит, ему не везет, а всякая шваль вроде Вовки-аристократа запросто имеет все, что хотел бы иметь Муханов?» Ему представлялась вереница каких-то легких, нагловатых, ловких людей, которые мимоходом со снисходительной уверенностью берут блага жизни. Среди них плавают твердые умные акулы вроде брата Семы, неуязвимые из-за своего ума. И представлялась ему толпа мухановых, выколачивающих эти жизненные блага ломиком на дне шурфа. И был другой мир, где жили веселые ребята гайзулинцы и те парни, что он видел в коридоре геологического управления. И был третий, пугающий мир, откуда вышли Федор и Славка Бенд, и были Глухой и Братка, живущие в полном равновесии чувств и поступков.
«А ты?» — задавал он себе вопрос. «Белая ворона и там и тут», — сказал Федор. Может быть, брат Сема нарочно кинул ему эту идею о Севере, может быть, он сам жалеет, что лет десять назад не уехал на какой-нибудь свой север. Может быть, он сейчас сильно об этом жалеет в какой-нибудь следственной тюрьме, обритый и под часовым…
«Ничего-о, — мигали сверху звезды. — Есть правда. Есть…»
21
Неожиданно нагрянул Гаврилов. Походил по берегу, посмотрел на сиротливые вешала: «Так, так, прогорели рыбачки, хе-хе». Потом пришел в избушку. За чаем Гаврилов снял свое руководящее кожаное пальто и так примерно после пятой кружки оказался элементарным якутом, неутомимым чаевником.
Разговор шел международный, вроде как про ООН. Собеседником был Федор, он умел говорить: так, два слова, а вроде и произнес целую речь.
Потом Гаврилов отставил кружку и сказал:
— Вот эти, — он бесцеремонно ткнул рукой в сторону «республиканцев», — знаю, в свою берлогу нацелились, а молодежь, — он одной рукой отмел всех остальных, — конечно, в город, хе, поселок — район. Так?
Все молчали.
— А я думаю иначе. Изба здесь стоит, гниет — раз, сети, дедово барахло имеются — второе. Все беру под себя.
Сказав это, Гаврилов приложил так ладонь к столу, совсем как на заседании, большой человек.
— Сделаем колхозную бригаду. Для поселка там рыбка, пастухам на строганину и тое-мое. Теперь дальше. Бригада здесь и зимует. Задача зимой — подледный лов и поставить на ноги невод.
Сетками, конечно, и дальше ловить, до льда. Расчет — трудоднями. Как?
И опять все молчали.
— Бригадиром этого дела думаю Федора. Самый из вас серьезный человек.
— Я, председатель, уголовник. Мне руководящие должности противопоказаны, — усмехнулся Федор. — Тут незапятнанные проворовались, куда мне.
— Эх, — досадливо крякнул Братка. — Не туда ты, братка, гнешь, понимаешь?
И Федор вместо того, чтобы придавить Братку одним взглядом, вдруг начал краснеть. Это было так странно и стыдно, что все отвернулись.
— Не Тольку же нам выбирать, — сказал Братка, и Толька, простая душа, передернул с недоумением плечами: какой из него бригадир.
— Ладно, — тяжело сказал Федор. — Если так, то ладно.
— Ну вот, — оживился Гаврилов. — А вшестером вам тут делать нечего. Двоих заберу. Пекарь у меня прихварывает, и школу надо штукатурить, и людей нет. До весны. Весной вернутся.
И опять стало ясно, что если двоим идти в поселок, то, конечно, Муханову и Саньке, ибо именно они и есть двое, так сказать, естественная спарка.
— Мне что, — сказал Муханов. — Я всю жизнь колхозник, — и посмотрел только в сторону Глухого, вновь обретенного друга, товарища по труду.
«Стружка, — подумал Санька, — вот так пенка получилась, неожиданный поворот. Узнает брат Сема, что я в колхозе, вся Москва три дня хохотать будет…» И решил: «Уйду!»
Но странная неуверенность держала Саньку. Как будто его, Саньку Канаева, ждет шикарное жилище — мечта во сне, ключ в руке — сделай шаг, а он среди старого хлама, старых стен какой-то развалюхи и не может сделать этого шага, ибо старые стены здесь — это ты, это теперешняя, какая бы ни была, но твоя жизнь. А неизвестно, что ждет в этой мечте. Может, и нет там никакой жизни.
В смутном этом состоянии Санька осторожно спросил Муханова:
— Не светит нам в колхозе, старик. Может, поищем другое?
И мрачный Муханов мрачно и зло ответил:
— Светит, не светит… Все фонарики ищешь? Я тоже за колесами да за фарами гонялся. А как видишь, нету фар у моей машины. Только фонари во лбу, когда об стенку стукнусь: штрафбат, шурфы, дед. Нету фар.
Сказал и вроде как отодвинулся от Саньки поскучневший Муханов. Все тот же, рыжий, свой, но уже отодвинутый. Санька чувствовал это и думал о том, что год позади и нет ничего, все остается нерешенным, даже мерцающие перспективы вроде перестали мерцать, а ведь он искал их на дне шурфа и в рыбацкой сетке, и черт его знает где. И еще он боялся, что Муханов отодвинется совсем, уйдет. В одиночку Саньке в этих краях не жить. Тогда одна дорога — назад, битым щенком, и тогда, уж это он чувствовал точно, не уйти ему от мертвой ухмылки Пал Давыдыча.
— Ты колхоза не трусь, Санек, — сказал Муханов. — Страшного нет. Я знаю.
— Да, — сказал Санька. — С телеграммой я обожду. Они быстро ведь ходят, телеграммы.
И им стало легче, оттого, что все решилось на какое-то время, не надо думать, поживем — увидим, они даже ухмыльнулись друг другу.