Литмир - Электронная Библиотека

Я приблизилась к нему, и моя рука непроизвольно взвилась и отвесила ему пощечину… ПОЩЕЧИНУ! Вместившую сотни тех, что я не решалась дать ему долго-долго… Он покатился с криком по лестнице вниз, ударяясь о ступени то головой с торчащей белесой челкой, но острыми тощими коленками, беспомощный, будто кукла. Прямо под ноги подоспевшему завучу.

Перепуганный Виншон опустился на колени рядом с ним, принялся гладить бедняжку по голове, расспрашивать с тревогой, где у него болит. Весь класс бросился к поверженному вожаку, вопя: «Люк! Ты как, Люк? Ты жив?»

Я видела все это будто в замедленной съемке сквозь задымление. Глава педсовета вышел из учительской, взял меня под руку: «Что ты наделала, Мариэтта, что с тобой?! Ступай ко мне в кабинет, не стой тут, пошли быстрей!»

Я безвольно следовала за ним, думая об одном и том же, по кругу: «Что я скажу теперь мужу, детям? А вдруг Зебрански искалечен? Нет, я не виновата, пусть все узнают, это вышло случайно, непреднамеренно… Я не хотела причинить ему вред… Я столько времени сдерживалась… Все вышло из-под контроля… Котел взорвался!»

Я просто попыталась покончить с пыткой, разорвать этот круг…

В конце концов, я ведь тоже живой человек…

Милли

Я мгновенно потеряла сознание. Провалилась в темноту. Будто кто-то, выходя из комнаты, выключил свет. Потом вдалеке послышались невнятные голоса, дребезжание. Я почувствовала тряску, покачивание. К лицу приблизилось что-то горячее. Я отпрянула. Захотелось спрятаться, нырнуть обратно в темноту, в сон. Плыть бездумно по течению времени, раствориться. Мысли путались. Я не понимала, где я, как долго, что происходит вокруг. Осязание и обоняние мне изменили. Белые вспышки, черные тени – зебра… Серые сумерки, отяжелевшие веки. Как хорошо лежать без движения, ничего не слышать, ничего не чувствовать, ничего не понимать, ничего не желать, ни о чем не заботиться, не суетиться. Оцепенеть, онеметь.

Долго или коротко это длилось, не знаю. Туман понемногу рассеялся, так рассвет разгоняет мрак. Назойливые резкие звуки лезли в уши. Чья-то рука прощупала мне пульс, затем отпустила запястье. Я разобрала слова в неясном бормотанье. Не было сил открыть глаза.

– Мадемуазель, вы меня слышите? – повторял женский голос. – Все позади, все в порядке, очнитесь. Вы меня слышите? Отвечайте! Очнитесь, не сдавайтесь, ну же, вот так, вот так, уже лучше! – Незнакомка не отставала, хлопала меня по щекам, теребила.

Холодный воздух в лицо. Пощечина. Металлическое позвякивание.

Наконец я разлепила веки и смогла ее разглядеть. Молодая брюнетка, медсестра в бирюзовой блузе, улыбалась мне.

– Вы нас здорово напугали. Долго же пришлось вас будить!

Из-за ее плеча выглянул врач.

– Она в сознании? Отлично! Наконец-то узнаем, как зовут нашу чудом спасенную.

Он склонился надо мной. Приветливый, торопливый, явно спешивший к другим больным.

– Знаете, мадемуазель, ведь вы самая загадочная и таинственная пациентка в больнице! Никто не смог назвать ваше имя. Ни одна соседка! Невероятно! Вы должны нам помочь, представьтесь!

Я попыталась быть вежливой, хотела ему ответить, шевелила губами, старалась выдавить хоть один звук – не вышло! Я так устала…

– Ничего страшного, потом поговорим. – Врач с тяжелым вздохом отошел от моей постели.

Сестра протянула ему листок с колонками цифр, он внимательно просмотрел их, кивнул. Они вместе вышли в коридор.

– К ней ни разу никто не пришел, никто ее не искал, – зашептала сестра. – Ни родных, ни знакомых… Если она сама не заговорит…

– Заговорит, не волнуйтесь. Пусть понемногу приходит в себя. У нее временная афазия, нарушение речи. Пройдет. Лишь бы не было амнезии…

Молодая брюнетка вернулась в палату, подошла ко мне, взяла меня за руку.

– Мадемуазель, постарайтесь ответить, это очень важно. Мы позвоним вашим родителям, они ведь волнуются!

Родители? Волнуются? В последний раз мы общались прошлым летом. По телефону. Пять минут, не больше. Закон обязывал их поставить меня в известность, что в их брачный контракт внесены изменения. Мать объяснила, что они с отцом нотариально заверили условие общности имущества, согласно которому в случае смерти кого-либо из супругов другой унаследует все движимое и недвижимое.

– Надеюсь, ты не станешь возражать?

– Нет, мама, ни в коем случае.

– Прекрасно. А в остальном ты как, в порядке?

– Да, у меня все хорошо.

– Рада за тебя. Ну еще созвонимся, хорошо?

– Обязательно, мама.

Родители научились скрывать свою неприязнь ко мне еще с тех пор, как я была ребенком, подростком, девушкой. Мама как ни в чем не бывало причесывала меня по утрам, папа чинил мой велосипед и помогал одолеть задание по математике. Мы ужинали все вместе, не поднимая глаз от тарелок, стараясь как можно быстрее поесть и разбежаться. Плотная дымовая завеса разделила нас раз и навсегда, стена подспудных обвинений и упреков. Да и зачем без конца их повторять? Они и так прозвучали в день трагедии. В день невероятной, непоправимой утраты. В реальность которой невозможно поверить, хотя с нею отныне приходится жить до конца своих дней. Непреложность непредставимого факта ранит заново вновь и вновь.

Тогда родители не смогли сдержаться. Слова полились помимо их воли. Мама и папа сознавали, что обращаются к маленькой девочке, к своей дочери… Понимали, что нельзя оглашать подобный приговор. Что лучше обуздать гнев, подавить горечь, промолчать, утаить, замкнуть в своем сердце. Что ненавидеть свою плоть и кровь – смертный грех. Что когда-то они меня любили, ласкали, мечтали стать хорошими родителями. Нужно было бы сохранить лицо. Однако боль куда сильнее разума, она смела все преграды, не оставила камня на камне от доброй воли и благих намерений.

Потом мы принялись обманывать друг друга. Они перед сном посылали мне воздушные поцелуи, делая вид, будто любят меня по-прежнему. А я притворялась, что верю им. Чтобы выжить, приходится лгать.

– Милли, постой, не вешай трубку…

– Да, мама, я слушаю.

– …

– Ты что-то хотела сказать?

– Нет, ничего.

– До свидания, мама.

Когда мне исполнилось восемнадцать, мы все вздохнули с облегчением. «Дочь стала взрослой, не нужно больше о ней заботиться, защищать ее», – думали они. «Я теперь большая и не должна отчитываться ни в чем и ни перед кем», – решила я. Мы расстались по обоюдному согласию. Я сообщила, что уезжаю далеко-далеко, буду жить в столице самостоятельно. Они охотно согласились.

Медсестра поправила мне подушку.

– Или друзьям сообщим, – продолжала она. – Есть же у вас друзья! Кому-то вы небезразличны, верно?

И это вряд ли. Нет у меня друзей. Разве что старик Канарек. Уверена, он хорошо ко мне относится, хоть мы с ним за все время и парой фраз не обменялись. Однажды он поймал мой сочувственный взгляд, когда на него орал домовладелец: «Дождешься у меня, старый хрен, шут гороховый, тридцать три несчастья! Полицию вызову, упекут тебя, тогда пожалеешь!»

С тех пор он подмигивал мне всякий раз, как я проходила мимо. Пытался угостить собственной выпечкой с неведомой начинкой, когда выносил на мостовую складной столик, покрытый красной морилкой, выставлял на него почерневший серебряный чайник и завтракал у всех на виду.

– Попробуй, деточка, тебе понравится!

Но едва ли он стал бы навещать меня в больнице. Да и жив ли он, кто знает?

В Париже я мгновенно нашла и жилье, и работу. При условии, что я буду трудиться по четырнадцать часов ежедневно, пекарь предоставил мне крошечную комнатку. Я начинала уборку в булочной с шести утра и сидела за кассой до восьми вечера. Ведала всеми счетами, заказами, доставкой. Драила печи, полы, мыла стеклянные витрины. Иногда какой-нибудь постоянный покупатель, унося хрустящий горячий багет, жалел меня: «Вы, Милли, света белого не видите. Это не жизнь!»

5
{"b":"267129","o":1}